На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986 - Григорий Свирский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вас троих возьмут, это точно. У дома две черных «Волги» с утра. И «топтуны». Гляди сам! Гриша, береженого Бог бережет…
Напугал меня ученый сосед. Я решил бросить путевку в Коктебель, которой запасся заранее, и скрыться где-либо на Волге или в Сибири. Переждать облаву. Но — посмеялся своей прыти. Ныне не тридцать седьмой год. Тогда брали миллионы. Исчезнувших порой не искали. Не до того было. Ныне, коль КГБ решит посадить писателя, — отыщет его и на дне морском. И — завернул в Коктебель, к морю. Хоть немного отдышаться. На любой случай.
В Коктебеле, на другое утро, меня окликнул Евтушенко. Кинулся ко мне обнимать:
— Исключенец ты наш!..
Попросил он меня уйти с ним подальше от общего пляжа, на котором отогревали свои ишиасы «номенклатурные» писатели. Я воспротивился: опасался в первый день вылезать из-под навеса, на жгущее солнце. Он повторил свою просьбу, в тоне его звучала неуверенность, почти смятение. Я взглянул на него. Его била дрожь.
Мы зашли далеко, за Лягушачьи бухты, наконец выбрали пляж, на котором никого не было. Легли на камни. Он начал декламировать стихи, прося, чтобы я тут же «забыл» их. Я «забыл» их, конечно. Однако вскоре они начали гулять в самиздате как стихи Евтушенко, хотя сам он, по-моему, публично никогда их не читал.
Существование их в самиздате дает мне право воспроизвести, по крайней мере, начало:
Танки идут по Праге,Танки идут по правде,Танки идут по ребятам,
Которые в танках сидят… «Боюсь записывать, боюсь читать, — сказал он, нервно отшвыривая морскую гальку. — Этого мне никогда не простят… Слушай! — Он приподнялся порывисто: — Посылать телеграмму протеста или не посылать? А?! С одной стороны, пошли-ка они… куда подальше: с другой, — если промолчу, как я взгляну в глаза Зигмунду и Ганзелке: они дали мне телеграмму. Они верят, что я что-то могу сделать… — Он сел, обхватив колени, покачался из стороны в сторону. — По-ло-жение… Слушай, посылать или не посылать?»
Я ответил, что нельзя советовать человеку садиться в тюрьму. Это он должен решить сам.
За обедом Галя, жена Евтушенко, пожаловалась: «Женька сошел с ума! Сорок рублей истратил на телеграммы…».
Но и это были все те же качели. Рисковая игра. Когда спустя некоторое время секретарь ЦК Демичев запретил посылать его за границу («Вы не разделяете взглядов партии!» — сказал глава идеологической службы), Евтушенко ответил, что разделяет и готов взять свои телеграммы протеста назад…
«Турусы и колеса» — пожалуйста! «Полной гибели всерьез» — извините!
Спустя некоторое время я увидел Евтушенко в Клубе писателей. За соседним столиком сидели Василий Аксенов и Владимир Максимов. Максимову было худо. Он только что получил приказание явиться к психиатру. Никто не знал, как повернется дело. Боялись худшего… Евтушенко отозвал Аксенова и сказал громко, чтоб зал слышал: «Зачем ты сидишь с этим антисоветчиком?!»
Я был бы несправедлив, если б снова не напомнил здесь о стихах поэта, ставших, увы, автобиографическими.
«…Танки идут по ребятам, которые в танках сидят…».
Как живопись нонконформистов сметали бульдозерами, так поэзию давили танками.
Стоило самому глубокому и, возможно, самому талантливому поэту России Олегу Чухонцеву написать о князе Курбском, бежавшем в Литву от царя Ивана Грозного: «Чем же, как не изменой, воздать за тиранство…», стоило появиться этим строчкам в журнале «Юность», как едва ли не весь Генеральный штаб Советской Армии пришел в движение. Слава Буденного, «изничтожавшего» Бабеля, видно, не давала покоя, — целая когорта генералов немедля подписала яростное письмо о том, что поэт Олег Чухонцев «призывает молодежь к измене…».
Себя они ассоциировали с опричниной Грозного, что ли?..
Олега Чухонцева отбросили от литературы на десять лет, — подобные «психические атаки» генералов, естественно, травмировали и остальных поэтов, в том числе Евгения Евтушенко, который любил и высоко ценил Олега Чухонцева.
Евтушенко сердито требовал в стихах: слышать стон и за стеной твоей квартиры, а не только во Вьетнаме. Но… — не заступился ни за Жореса Медведева, заключенного в свое время в психушку, ни за генерала Григоренко, ни за Владимира Буковского.
В медицине существует машина, заменяющая больное сердце. На время. Человек и с отключенным сердцем — жив.
В поэзии такой машины не придумано.
Читатель не прощает бессердечия. Не прощает ханжества. По Москве широко распространились стихи о Евгении Евтушенко, написанные как бы от лица поэта Евгения Долматовского:
Я — Евгений. Ты — Евгений.Я — не гений. Ты — не гений.Я — говно, и ты — говно.
Ты — недавно, я — давно….. Так случилось, что первой стала закисать в юбилейном безвоздушье молодая поэзия пятьдесят шестого года, поэзия антисталинского порыва.
2. Молодая проза: отход с боями, потери
Облава на… ЭзопаПроза держалась крепче; вжимаясь, как пехота, в землю, не прекращала огня… Несколько прозаиков заняли круговую оборону, защищая друг друга.
Многих выбили. Устрашили голодом, мордовскими лагерями, Владимирской тюрьмой.
Иные притихли сами, видя судьбу неуемных.
Поутих и прозаик Василий Аксенов, один из самых популярных и талантливых писателей, пришедших в литературу после 56-го года, вместе с Евтушенко, Вознесенским, Ахмадулиной, Булатом Окуджавой. Стал работать с оглядкой, волей-неволей. И все же успел сказать свое.
Как и многие другие писатели его поколения, он наиболее глубок не в романах и повестях, требующих огромного жизненного опыта, а в рассказах, где его талант, знание современного языка проявляются в полной мере.
На мой взгляд, самый значительный и совершенный по форме рассказ Василия Аксенова — рассказ «На полпути к луне», напечатанный впервые в «Новом мире».
Герой рассказа — рабочий Кирпиченко, который жил и в детском доме, и в тюрьме, и в леспромхозах. «Всегда он жил в общежитиях, казармах, бараках, — сообщает автор. — Койки, койки, простые и двухэтажные, нары, рундуки… У него не было друзей, а «корешков» полно. Его побаивались, с ним шутки были плохи. Он не долго думал перед тем, как засветить тебе фонарь».
Был у них на работе передовик Банин. «В леспромхозе все носились с ним: «Банин, Банин! Равняйтесь на Банина!..»
«В леспромхозе были ребята, — пишет автор, — которые работали не хуже Банина, и давали ему фору по всем статьям, но ведь у начальства всегда так: как нацелятся на одного человека, так и пляшут вокруг него, таким ребятам завидовать нечего, жалеть надо их».
Не по сердцу пришлась официальной критике эта тема.
Автор развивает ее, эту тему, идущую вторым планом, как бы исподволь, своеобразно. Банин повез Кирпиченко в Хабаровск, где у него, сказал он, «мировые девчонки» и сеструха. И пытался женить там Кирпиченко на этой своей сеструхе Лариске, которой под тридцать и которая «видала виды».
Они поссорились.
— Ты, потрох! — с рычанием наступал на него Кирпиченко. — Да на каждой дешевке жениться?
— Шкура лагерная! — завизжал Банин. — Зэка! — И бросил в него стул.
И тут Кирпиченко ему показал…
…Все это Кирпиченко вспоминает в самолете «ТУ-114», который несет его через всю страну, из Хабаровска в Москву, в отпуск.
И вот такой Кирпиченко влюбляется, и чистота человеческой души в грубом парне, бывшем лагернике, не свободном к тому же ни от лагерной жесткости, ни от лагерного сленга, его высокое преимущество перед казенными передовиками, эта чистота была вызовом казенной литературе. А рассказ — большой высотой, достигнутой Василием Аксеновым как писателем.
Выше подняться ему не дали, следующая его книга была заказной книгой Политиздата из серии «Пламенные революционеры». Она писалась через силу, ради хлеба насущного. Василий Аксенов запил, и только угрозы врачей, что это кончится для него смертью, время от времени останавливали его. Он слишком рано узнал оборотную сторону жизни, талантливый Василий Аксенов, сын Евгении Семеновны Гинзбург-Аксеновой, бывшей лагерницы-колымчанки, автора книги «Крутой маршрут» о женских лагерях, широко известной на всем свете. Родной сын бывших зэка, он много знает, он талантлив, как, быть может, никто из его сверстников. Однако в СССР он жил, подобно всем литературным талантам на Руси, со связанными руками.
Рассказ этот, как и вся проза Вас. Аксенова, пожалуй, незаменим для того, кто хотел бы исследовать сленг России тех лет. Он отнюдь не кажется нарочитым, этот сленг, в устах Кирпиченко или передовика Банина; он достоверен, как и сами образы Кирпиченко и Банина.
«Куда-то учапала», «законно повеселились», «руки мерзнут, ноги зябнут, не пора ли нам дерябнуть», «и прочие печки-лавочки», «чин-чинарем»… «шуточек таких, что оторви да брось», «буги-вуги лабает джаз», «ну и будка у тебя, Валерий»… И прочее, и тому подобное.