Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таня разбудила меня в номере, куда мы в конце концов отправились спать. Было десять утра. Чтобы отвязаться от нее, я наврал, что чувствую себя неважно и хочу еще полежать.
Жизнь возобновлялась. Таня сделала вид, будто поверила мне. Как только она ушла, я в свой черед пустился в путь. Ей-богу, у меня были кое-какие дела. Весь этот ночной бедлам оставил во мне странный привкус раскаяния. Меня снова принялось донимать воспоминание о Робинзоне. Я ведь действительно бросил его на волю случая и попечение аббата Протиста. Мне, понятное дело, говорили, что в Тулузе у него все складывается наилучшим образом — старуха Прокисс и та стала с ним любезна. Только вот бывают, не правда ли, случаи, когда человек слышит лишь то, что хочет слышать и что особенно его устраивает… Неопределенные новости, дошедшие до меня, ничего, в сущности, не доказывали.
Подгоняемый беспокойством и любопытством, я отправился в Драньё узнать, нет ли там каких-нибудь иных известий, только точных, бесспорных. Чтобы попасть туда, надо было двигаться по улице Батиньоль, где жил Помон. Такой маршрут я и выбрал. На подходе к дому Помона я с удивлением увидел его самого: он на известной дистанции вроде как вел слежку за каким-то господином. Для Помона это было подлинное событие: он же никогда из квартиры не выходил. Узнал я также и типа, за которым он топал: это был один из его клиентов, подписывавший свои письма «Сид»[87]. Но до нас-то окольными путями дошло, что этот Сид служит на почте.
Он уже несколько лет приставал к Помону, чтобы тот осуществил его мечту — подыскал ему хорошо воспитанную подружку. Однако барышни, с которыми его сводили, оказывались все до одной недостаточно воспитанными на его вкус. Он уверял, что они говорят с ошибками. Если поразмыслить, такие подружки делятся на две большие категории — на тех, у кого «широкие взгляды», и тех, кто получил «надлежащее католическое воспитание». Изображать из себя «кисоньку» или «холостячку» — вот два способа, позволяющие неимущим девицам чувствовать свое превосходство, а также возбуждать неуверенных в себе и неудовлетворенных мужчин.
За долгие месяцы Сид просадил на эти поиски все свои сбережения. Теперь он таскался к Помону без денег и без надежд. Поздней я узнал, что в тот же вечер Сид покончил с собой на каком-то пустыре. Впрочем, увидев, что Помон выбрался на улицу, я сразу заподозрил, что происходит нечто необычное. Поэтому я довольно долго следовал за ними по этому кварталу, магазины и даже краски которого постепенно оставались позади на улицах, упирающихся в убогие бистро у самой городской черты. Когда вы не спешите, на таких улицах можно и заблудиться — настолько вас подавляет унылость и безликость пейзажа. Тут так тоскливо, что, если у вас есть хоть малость денег, вы схватите такси, только бы поскорей смотаться отсюда. Люди, которых вы здесь встречаете, тащат на себе такой груз судьбы, что он давит не только на них, но и на вас. Появляется такое чувство, словно за оконными занавесками все мелкие рантье открыли у себя газ. А сделать ничего нельзя, разве что выругаться: «Говенная жизнь!» Так ведь это же немного.
К тому же тут не присядешь — нигде ни одной скамейки. Куда ни глянь — все каштаново-серо. В дождь хлещет отовсюду — и в лицо, и с боков, и улица скользит, как спинка здоровенной рыбины с полосой ливня вдоль хребта. Не скажешь даже, что в квартале царит беспорядок. Нет, это скорее тюрьма, почти благоустроенная тюрьма, только без глухой ограды.
Шляясь вот так, я сразу после Уксусной улицы потерял из виду Помона и будущего самоубийцу. И подобрался так близко к Гаренн-Драньё, что не удержался и пошел глянуть на предместье через форты.
Ничего не скажешь, издалека Гаренн-Драньё благодаря деревьям большого кладбища выглядит очень даже недурно. Того гляди, ошибешься и подумаешь, что ты в Булонском лесу.
Когда тебе позарез нужно навести о ком-нибудь справку, ищи тех, кому о нем известно. В конце концов, сказал я себе, что я потеряю, если загляну на минутку к Прокиссам? Они-то уж должны знать, как дела в Тулузе. И на тебе — я допустил неосторожность. Мы забываем, что надо быть всегда начеку. Ты ничего не замечаешь, а на самом деле уже влип и очутился в самой поганой точке ночи. Тут тебя разом и настигает несчастье. А нужен-то был всего пустяк — избегать встречи с некоторыми людьми, особенно с такими, как Прокиссы. От них уже не отвяжешься.
Петляя по улицам, я, словно по привычке, очутился в нескольких шагах от их дома. Меня даже вроде как ошеломило, что я вижу его на прежнем месте. Зарядил дождь. На улице не осталось ни души, кроме меня, а я все не решался подойти к дому. Я даже подумал, не повернуть ли мне попросту назад, как вдруг дверь приоткрылась — ровно настолько, чтобы Прокисс-младшая могла знаком подозвать меня. Она-то, разумеется, все видела. Она углядела меня, когда я как дурак топтался на противоположном тротуаре. Мне окончательно расхотелось заходить к ним, но она уперлась на своем, даже по имени меня окликнула:
— Доктор! Живее сюда!
Вот так она меня и позвала — приказным тоном. Я испугался, что меня засекут. Поскорей поднялся на маленькое крыльцо, вновь очутился в коридорчике с печкой и увидел прежнюю декорацию. Как ни странно, это лишь усугубило мою тревогу. И тут мадам Прокисс принялась рассказывать, что муж ее вот уже два месяца болеет и с ним все хуже и хуже.
Понятно: она уже сильно встревожилась.
— Что с Робинзоном? — выпалил я.
Сперва она отмолчалась. Потом все-таки сдалась.
— С ними обоими все в порядке. Их дело в Тулузе идет хорошо, — ответила она мимоходом и тут же опять затараторила о больном муже. Она хочет, чтобы я тут же, не теряя ни минуты, посмотрел его. Дескать, я такой самоотверженный врач. Так хорошо знаю ее мужа и так далее, и тому подобное. Он не верит никому, кроме меня. Не желает показаться другому доктору. Но они не знали моего адреса… Словом, трепотня.
У меня было достаточно оснований опасаться, что болезнь ее мужа вызвана любопытными причинами. Мне ведь недаром платили. Я знал и дамочку, и обычаи дома тоже. Тем не менее какое-то дьявольское любопытство вынудило меня подняться в спальню.
Прокисс лежал в той же постели, где несколькими месяцами раньше я обихаживал Робинзона после несчастного случая с ним.
За несколько месяцев любая комната меняется, даже если в ней ничего не передвигали. Какими бы старыми и обшарпанными ни были вещи, у них неизвестно откуда берутся силы постареть еще больше. Вокруг нас все изменилось. Конечно, не меблировка, но сами ее предметы изменились, так сказать, в глубину. Когда их видишь снова, они уже другие, они словно проникают в нас с большей силой и печалью, глубже и кротче, чем прежде, тают в том своего рода умирании, которое изо дня в день, медленно, незаметно, трусливо совершается в нас и которому мы день ото дня приучаемся все меньше сопротивляться. От раза к разу мы видим, как блекнет и увядает в нас жизнь, а с ней люди и вещи, которые, когда мы расстались с ними, были для нас привычными, дорогими, иногда грозными. Страх конца избороздил их морщинами, пока мы гонялись по городу за удовольствиями и хлебом насущным.
Вскоре на нашем пути вокруг нас остаются лишь безобидные, жалкие, обезоруженные люди и вещи — ничего, кроме навсегда умолкших ошибок.
Женщина оставила меня наедине с мужем. Выглядел тот не блестяще. Кровообращение у него было никудышное, сердце явно давало сбои.
— Скоро умру, — твердил он, притом без всякого надрыва.
У меня на такие случаи было какое-то шакалье везение. Я прослушал его сердце — в подобных обстоятельствах полагается что-то предпринять, сделать хоть несколько жестов, которых от тебя ждут. Сердце его, запертое между ребер, бежало, можно сказать, бросками, бежало вслед за жизнью, но, как ни прыгало, не догоняло ее. Скоро оно оступится в последний раз и рухнет в гниль, исходя пузырчатым красным соком, как гнилой раздавленный гранат. А еще через несколько дней его увидят распластанным под ножом на мраморном столе после вскрытия. Дело неминуемо кончится судебно-медицинской экспертизой. Я предвидел это, потому что по кварталу пойдут ухмыльчивые разговоры: такая смерть, да еще после несчастного случая, вряд ли кому покажется естественной.
К жене покойного начнут приставать на всех углах со сплетнями, накопившимися после предыдущей истории — она еще не позабылась. Но это будет малость попозже. А пока что муж был больше не в силах ни держаться дольше, ни умереть. Он вырывался из жизни, но ничего не мог поделать со своими легкими. Он выталкивал воздух, а воздух возвращался. Бедняге не терпелось сдаться, но он все-таки вынужден был дожить свое до конца. Это была жестокая пытка, и он еще вполглаза следил за нею.
— Не чувствую больше ног, — стонал он. — Колени холодеют.
Он попытался ощупать ступни руками, но не сумел. Попить ему тоже не удавалось. Это был почти конец. Подавая ему приготовленный женою отвар, я спрашивал себя, что она туда намешала. Несло от настоя не очень приятно, но ведь запах — не доказательство: валерианка и та пахнет отвратно. И потом, чтобы удушить и без того задыхающегося мужа вонью, вовсе не требовалось добавлять в отвар что-либо особенное. Тем не менее умирающий лез из кожи, напрягая еще оставшиеся под нею мышцы, лишь бы пострадать и подышать подольше. Он отбивался и от жизни, и от смерти разом. Было бы только справедливо, если бы человека в таких случаях разрывало на куски. Там, где природа плюет на человека, начинается, можно сказать, беспредел. Жена за дверями подслушивала, как я консультирую мужа, но ее-то я хорошо знал. Я по-тихому распахнул двери и бросил ей: «Крышка! Конец!» Это ее ничуть не удручило, и она даже сама шепнула мне на ухо: