С птицей на голове (сборник) - Юрий Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только Митрофана Афанасьевича похоронили, явились с топорами его сыновья, которые некогда украли бельгийского быка у старой Химки и которых давно никто не видел в Октябре, и стали искать золото как в отеческом доме, так и в лачужке бабушки-аферистки. Они перевернули вверх дном оба дома, но ничего не нашли и со слезами уехали из Октября, а на Ваню не обратили никакого внимания.
Глава девятая
Приехав в Гробово, Ваня, почти всю свою жизнь проведший в городе, впервые увидел осень в природе. Желтые леса под синими, необыкновенно прозрачными, без единого облачка небесами поразили его неискушенное воображение. Озимые зеленели среди чистых пашен и чем-то напоминали о той далекой весне, когда из Митрофана Афанасьевича вышли черви. Прозрачная грусть витала в окрестностях. Гробово дымилось от сжигаемых сырых куч ботвы картофеля на огородах, и этот рассеивающийся дым в осенних лучах солнца заставлял светиться сам воздух, наполненный особыми, действующими умиротворенно на душу запахами. От легкого морозца ночью и оттаявшей днем земли было чудно и легко. Ваня чуть не плакал и радовался!
…Приблизившись к лачужке на низком берегу, мальчик взволновался так, что сердце запрыгало в груди, и почувствовал себя будто во сне, когда очутился перед привязанной к стулу сидящей на солнце бабушкой. На Ваню она не обратила никакого внимания. С волос ее съехал платок, одета она была в рваную, потерявшую цвет кофту, а все остальное у нее посинело — обнаженное. От постоянного сидения у несчастной раздулся огромный зад. Под стулом стояло вонючее ведро — в сиденье вырезана оказалась дырка, через которую при Ване полилось. Мальчик протянул старухе гостинец из города — кулек винограда. Несчастная была привязана за локти к стулу и могла шевелить руками. Она взяла кулек дрожащими пальцами, и на ее лице задвигались в печали морщины. Далее Ваня вошел в ветхое, с самого начала его памяти ставшее дорогим и родным жилище. Он не ожидал кого-нибудь увидеть там, но на кровати валялся мужик в сапогах, который — только мальчик появился в доме — поднял голову, открыл мутные от пьянства глаза и сказал: «Сейчас сожгу хату: солома — в хлеву», — но сил у него не нашлось встать и пойти за соломой, и голова, что никак не могла успокоиться, упала на подушку. Ваня вышел из дома с чувством тревоги. Бабушка Химка уже съела виноград и, возможно, с бумажным кульком, так как и в руках у нее ничего не осталось и вокруг на земле не лежало, а ветра не было. Ваня закричал в ухо старухе: «Вы съели виноград?!» Она все равно не расслышала и спросила теперь у мальчика: «Вы ели Ленинград?» — видимо, что-то подумав о детях Тимофея Афанасьевича. Ваня еще закричал, узнала ли она его. Бабушка сказала, что не узнала, но подумает ночь и завтра вспомнит — и действительно, назавтра она вспомнила самого маленького сыночка Митрофана Афанасьевича и Марфы Ивановны.
Бабушка Химка глядела вдаль на дымящееся за речкой Гробово, в котором жгли костры, и морщинистое лицо ее в лучах осеннего солнца имело прекрасное и страдальческое выражение, и — мечтательное. На Ваню по-прежнему она не обращала ни малейшего внимания, будто он был не человек, а растение; он не ожидал уже никакого диалога между ними, как вдруг бабушка еще раз заговорила. Она захотела райское яблочко и показывала пальцем, не подымая руки, на противоположный берег, где среди множества садовых деревьев выделялась яблоня, увешанная таким количеством маленьких ярко-красных плодов, как ни одна другая. А Ваня не мог осмелиться ни отвязать бабушку от стула, ни отправиться на другой берег к незнакомым людям и попросить райское яблочко. Но и отказать бабушке было невозможно, и он скрылся с ее глаз.
Речка Сосна, увы, обмелела, так что почти каждый хозяин в Гробове напротив своего огорода имел переправу из нескольких бревнышек. Ваня увидел, как несколько мужиков разбирали один из мостиков, и подошел поближе. Полусгнившие бревна лежали на воде, собрав перед собой сучья, которые приплыли по воде, и прочий самый разнообразный мусор. Под мостиком застряли подохшие свинья и несколько собак, и при Ване еще одна свинья приплыла. Мальчик вспомнил речку Сосну, которая была раньше какая-то совершенно другая, и ему сделалось грустно и на душе пусто. Ваня еще вспомнил в тихих заводях серебряных рыбок, которые когда-то грелись на солнышке среди водорослей, но этих заводей теперь не приметил: все переменилось, все сделалось иное, как бы чужое, но под внешними незнакомыми очертаниями таилось нечто все так же бесконечно дорогое и, может, сейчас еще более драгоценное. Ваня стоял на берегу засоренной речки Сосны, чувствуя себя одиноким, и так сильно заскучал и засмотрелся вокруг, что не заметил, как перед ним возникла растрепанная женщина, в которой он стал узнавать полузабытые черты двоюродной сестры Кати. Оставшаяся в Гробове дочка Тимофея Афанасьевича только что по одному из мостиков перебралась через речку, направляясь домой с колхозной фермы, где работала дояркой. Катя сразу же узнала Ваню, будто ожидала каждый день, но насколько она была приветлива во время давнишнего его пребывания в Гробове, теперь глаз не смела на мальчика поднять, а если взирала, то взгляд пронизывал — ледяной. Ваня не ожидал такой встречи, ему нужно было что-то сказать, и он произнес первое, что пришло в голову, — будто хочет посмотреть на портрет Ксенофонта Афанасьевича, хранящийся — по рассказам — в отеческом его домике. Слово «отеческий» сильно задело Катю. Как Ваня узнал позднее, хозяйкой дома по-прежнему оставалась бабушка Химка и ни за что не хотела отписать дом своей внучке, боясь, что та выгонит ее из дома — подобные случаи повторялись в Гробове из поколения в поколение. А внучка приставала к старухе с этим домом каждый день, то всячески угрожая, то подлизываясь, отчаиваясь от мысли, что помимо нее существует множество наследников, которые могут приехать и занять этот дом с запахами тины и рыбы (и чувствовала — приедут), — и за это ненавидела весь белый свет. А между тем шестипалая ее мать, с которой Катя не могла ужиться, умерла, и самый большой дом в Гробове, построенный Тимофеем Афанасьевичем для многочисленных детей, пустовал сейчас и разваливался. Но все дело тут состояло — если вникнуть — в привязанности к месту, из которого начала свое происхождение душа. И даром давай этим людям хоромы, они вернулись бы на родину прадедов в низенький дряхлый домик, позеленевший от времени, который иногда во время половодья затапливало водой и который даже не ремонтировали, чтобы не нарушить ничего устоявшегося, святого и родного, как не ремонтируют природу, а только очищают ее от умершего…
Двоюродная сестра быстро шагала к заветному домику, и Ваня за ней, будто происходило обыкновенное событие, а не встреча разобщенных между собою много лет родственников. Когда они проходили мимо привязанной к стулу бабушки Химки, которая уже оказалась в тени под вербами и на которую внук ее от стыда, слабости и положения своего взглянуть не мог, Катя промолвила о несчастной, как бы оправдываясь перед мальчиком за отчаянное отношение к старухе: «Вот — прочитала Библию и тронулась, и после все время хочет уйти куда-то, спрятаться…» — будто не зная, что Ваня был самым ближайшим свидетелем бабушкиного сумасшествия, и как бы желая даже немногое, происшедшее в Гробове и связанное с именем мальчика, переиначить и забыть, внаглую подчеркивая, что здесь Ване все чужое и нет ему места.
Из дома по-прежнему раздавались храп и крики сестрицыного сожителя. Не проявляя ни капли гостеприимства, Катя указала брату в сенях на лаз в потолке и на лестницу, висящую на крюке. Ваня приставил лестницу к стене и взобрался на чердак. Там было даже довольно душно. Из двух маленьких, в разные стороны глядящих смотровых окошек, через стекла, матовые от пыли, струились слабые потоки света. Все в беспорядке, и все серое: самовары, хомуты, книги, керосиновые лампы, кувшины, на балках подвешенные торбочки и забытые пучки высохших трав — окружали мальчика. Он здесь почувствовал себя наедине с самим собой, как в лесу и как дома, и удивился, заметив еще серый французский мундир и как кокон — в паутине — головной убор из армии Наполеона, а далее — за серыми забытыми гробами, сделанными загодя для живых, что заведено было в Гробове, — увидел приставленную к крыше — обратной стороной — картину. Он взволнованно взялся за нее — на серой раме пальцы оставили драгоценные следы; когда же мальчик повернул картину в рост человека к себе, то с другой стороны она обнаружила цвет, рама заблестела — позолоченная, а на полотне проступили черты несчастного Ксенофонта Афанасьевича. Картина оказалась тяжеленная, может быть, из-за груза мертвой пыли — Ваня еле ее удерживал в руках. Перед ним на полотне, залитом солнцем из смотрового окошечка, плыли прозрачные тени от струящегося осеннего воздуха, наполненного дымом от костров, и — изредка мелькали очертания последних мух и бабочек. Картина предстала вся в черных пятнах, а светлое как будто бы выгорело на солнце или словно оказалось залито молоком. Но истинная причина этой порчи сверкала над Ваней дырками в крыше, которую проживающие в доме не собирались чинить, потому что не осознавали себя хозяевами. Ксенофонт Афанасьевич был изображен в цилиндре, с тросточкой, в роскошном костюме, в белой сорочке и при галстуке, а также в лакированных туфлях — на фоне великолепных гор, водопадов, пышной растительности; но лицо у него оставалось мужицкое и с печатью того русского страдания, какого не бывает у других народов, и — глаза с врожденной грустью. На картине на щеке Ксенофонта Афанасьевича сидела черная бабочка. Ее крылья казались пепельными: не столько по цвету, сколько по ощущению — будто они сгорели; и — дунешь на них или прикоснешься — они рассыплются, как сожженный обрывок тончайшей ткани, или бумаги, или газеты. Не подумав, мальчик взялся пальцами за сложенные вместе крылышки, но с ними ничего не случилось, и бабочка не улетела, наоборот: она так цепко оказалась соединена с картиной, что Ваня почувствовал бабочкины коготки. Ваня ощутил необыкновенную благодать от картины с бабочкой под дрожащими лучами солнца — и так обрадовался, что на душе сделалось легко и даже трепетно, и еще — догадался, что бабочка давным-давно уснула, случайно — на полотне, и что крылышки ее на самом деле, может быть, не черные, а потемнели от времени или краска их осыпалась. Юному Гробову из Октября понравилось на чердаке, и он решил здесь существовать, чтобы вкусить поэзию и красоту минувшей жизни. Но немного спустя после ощущения возвышенного ему сделалось как всегда печально, и он подумал, что жизнь — мгновенна, ведь бессмысленно взирать бесконечно на черную бабочку на картине, однако сразу же после этой мысли мальчик осознал вечную красоту. И воспринял жизнь как музыку. И тогда жизнь показалась ему прекрасной.