Сердце бройлера - Виорэль Михайлович Ломов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же мы будем с тобою делать, Дружок? Сильвер. Нет, давай лучше по-нашему: Дружок. У нас все Тимошки были. Вот пришла пора и для Дружков. Подожди меня здесь, я тебе колбасы куплю. Кровяную хочешь или ливерную? Жди.
Она нашла спустя месяц после похорон мужа записку под настольной лампой, которую тот написал, видимо, за день до смерти. «1) Вымыл пол. 2) Сходил на рынок. 3) Прибил полку. 4) Полил цветы… А жизнь прошла…»
На полгода Настя приехала на кладбище, но из-за сугробов не смогла пройти к могиле. Она прошлась по аллее туда-сюда. Вокруг был пронизанный солнцем бор, белизна снега и синева неба, глубокая тишина – и Настя отчетливо услышала, как ее душа, точно собака, потянулась, зевнула и стала радостно драть лапами мерзлую землю. Она вспомнила, что Женя говорил ей как-то о точно такой же минуте в его жизни. «Неужели ты оставил меня?» – подумала она.
Настя поняла, что для нее, как для собаки, не было ни прошлого, ни будущего, ни рождения, ни смерти, ни воспоминаний, ни фантазий, ни разочарований, ни надежд. Для нее было в этот миг только счастливое ощущения этого мига солнечного бытия, и оно было воистину бессмертно, так как это была не умершая, не умирающая любовь.
«О, Земля, прими в свое лоно усопшего мужа, – произнес Гурьянов над гробом Евгения. – Да обретет он и там мир и блаженство души». Ее всю передернуло тогда. И тут же стало стыдно, что раздражение пересилило горе.
– Мог бы у могилы и без своих стихов! – в сердцах сказала она на поминках. – И без лона!
Гурьянов много выпил, но сказал тихо:
– Бог с тобой, Настя! Они не мои. Это Феэтет так сказал о Кранторе. Один греческий мудрец о другом.
– Так что ж ты тогда повторяешь!
– Потому и повторяю.
Прости, прости и ты меня, Лешенька, прости! И ты, Дерюгин, прости. Что же ты, Толя, так – оставил Зину тоже одну?
18. Настенька
Так же, как белый цвет есть смешение всех прочих цветов, а прозрачная ясность дня получена от слияния света и тени, так и белое ясное чувство старости – есть результат смешения ярких, в том числе и противоположных, чувств всей жизни. Пусть чувство это кажется несколько бледным и оттого слабым – это обманчивая слабость! На самом деле это самый сильный и жизнестойкий цвет, так как он вобрал в себя и пережил все остальные. Юношеские метания, право, щенячий писк и напрасная трата времени. Кажется, что старость, доживая эту жизнь, бездумно и бездарно расходует последние ее крохи. Как это ошибочно, господа! Если у вас появились вдруг такие мысли при взгляде на старика, эти мысли завелись в вас самих, от собственного невежества и грязи.
Аглая Владиславовна подняла голову и сделала над собой усилие, чтобы вглядеться в лицо женщины, склонившейся к ней. Для нее все лица уже потеряли свою выразительность и очертания, так как все они были, как правило, безликие. Оттого, быть может, что за ними не угадывалось души. Да и ей, по правде говоря, не хотелось больше вглядываться ни в кого. Она уже всех их пропустила через себя. Все они уже должны быть от нее далеко-далеко. Невозвратно далеко.
– Настя, – узнала она. – Настенька.
– Вы почему сидите здесь на камнях? Простудитесь!
– Не простужусь, Настя. Я давно на них сижу. От камней не простудишься.
– Да почему вы здесь? Почему не дома?
– А это и есть мой дом. Дворец – из мрамора и гранита. Не каждому в конце жизни жить в таком.
– Вам, что… негде жить? Вставайте, пойдем ко мне. Я вот булок купила, чаю попьем.
– Чаю? – оживилась Аглая Владиславовна. – Давно не пила чаю. Помоги-ка мне. Я, Настя, все кока-колу пью, вернее – допиваю, – хихикнула она.
– А я вас давно не видела. Наверное, лет двадцать, – Насте стало вдруг тревожно, будто она очутилась на краю пропасти глубиной в двадцать лет. Она, наклонившись над старой учительницей, смотрела на нее, узнавала и не узнавала ее и чувствовала, как тело ее инстинктивно подается назад, точно и впрямь боится свалиться в разверзшуюся бездну.
– И я тебя давно не видела. Да и других никого… – Аглая Владиславовна, протянув Насте руку, задумалась, вспоминая, кого же она видела в последний раз. – Да и где бы я кого видела? Я тут все сижу, а вы все работаете. Работаешь? Кем?
– Работаю помаленьку, – Настя не стала уточнять, кем.
– Я помню твою защиту. Тогда много о ней говорили.
– А я вот здесь теперь живу. Как мама умерла, сразу и въехали сюда. Еще в восемьдесят втором.
– Славная была женщина. Красивая. Анна… Ивановна? Царствие ей небесное, славная-славная. Таких мало было родителей. Ты смотри, рядом с метро! Ты тут почитай каждый день по два раза ходишь, а я тебя не видела ни разу. Или у тебя машина?
– Продала. Некогда с ней. Да и не люблю я машины.
– Я их тоже не люблю. От них такое амбре.
– Да, сегодня содержать ее – с ума сойти можно.
– Сегодня сойти с ума – значит, остаться при своем уме. Надо же: динозавры вымерли, а вот машины не вымрут!
– Скорее мы вымрем, Аглая Владиславовна.
– В тебе не было этого пессимизма. Что-то случилось?
Насте стало смешно: не виделись двадцать лет, а вопросы задает, будто общаемся каждый день!
– Случилось? Столько всего случилось, что уже все равно, что случилось.
– А я сижу там на граните и все Лермонтова читаю. Вас вспоминаю всех по очереди, а иногда сразу, как на фотографии. Так и общаюсь с вами все время. Лермонтов – он, Настя, мне понятен стал полностью тогда, когда я уж из школы ушла. Ведь вот как странно: совсем молодой человек был, а слова – словно из ларца вечности доставал. Как старик.
Аглая Владиславовна остановилась у двери в подъезд, взяла Настю за руку и прочитала едва слышно: «С тех пор, как вечный судия мне дал всеведенье пророка, в очах людей читаю я страницы злобы и порока».
В этот момент из дверей выскочил Настин сосед Симкин с злым лицом. Он что-то проорал внутрь подъезда, а потом со словами «Сука! Сука! Вот же стерва!» пролетел мимо, не заметив женщин. Опять поссорился с женой, подумала Настя. Аглая Владиславовна переменилась в лице, будто оскорбили ее.
Вот почему она не видит никого – она боится испугаться их, подумала Настя.
– Пойдемте, – сказала она. – Я здесь живу.
– Рядом