Дорога. Губка - Мари-Луиза Омон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сесиль, наверное, уже вернулась?
Каждые две недели вопрос ее все больше и больше походит на утверждение. Сегодня его можно понять только так: «Неужели вы осмелитесь утверждать, что ваша жена до сих пор не вернулась?»
Я не хотел никому показывать письмо Сесиль, но оно лежит здесь, на столе, в этом конверте с неразборчивым штемпелем.
Ирина читает его — сначала все медленней и медленней, потом все быстрей и быстрей: словно музыкальная шкатулка, совсем было затихшая, но вновь бодро взявшаяся за дело, стоило крутануть ее за рукоятку.
Я стою перед Ириной: поля шляпы скрывают от меня ее лицо. Но вот она поднимает голову, и я ужасаюсь. Она так бледна, что моя рука невольно тянется к бутылке виски, которую Жюльен оставил на столе. Это мама внушила мне, что стоит только подкрепиться, и все печали как рукой снимет. Ирина смотрит на меня с возмущением. Я в ужасе жду, что вот сейчас она заговорит, обрушится на меня и я, конечно, соглашусь с ней и поверю в то, в чем она будет обвинять меня; поверю в то, что я не уберег Сесиль. И вот она начинает. Она описывает мне меня довольно странным образом. Я сообщник Ларсанов, они продали мне свою дочь, а теперь заставляют заниматься бог знает чем, жить среди какого-то сброда, мучают, обманывают, в конце концов доведут до инцеста — а мне все трын трава.
У меня появляется надежда, что она сейчас порвет все отношения с таким негодяем, как я, предложит Жюльену заниматься в другом месте и поклянется никогда впредь не встречаться со мной. Не тут-то было! Об этом нет и речи. Скандал продолжается, Ирина не устает приписывать мне все новые пороки, она засыпает меня вопросами, на которые я не в силах ответить. Неужели мне не стыдно? — допытывается она. Конечно же, мне стыдно, но только я не знаю, как об этом сказать.
Вот так и стою перед ней, словно провинившийся мальчишка. Я даже не сумел улучить момент, чтобы сесть или хотя бы переступить с ноги на ногу. Чтобы поля розовой фетровой шляпы не мешали ей смотреть на меня, Ирине пришлось откинуться назад, придерживая шляпу рукой. Она словно борется с ветром, со штормовой волной и судорожно глотает воздух, извергая проклятия. Мне очень жаль ее. Мне хочется протянуть ей руку помощи, но я не в силах пошевелиться. И когда поля шляпы на мгновение заслоняют меня от глаз Ирины, я бросаю молниеносный взгляд на стенные часы. Я знаю: единственное, что способно подтолкнуть меня, вывести из оцепенения, — это необходимость идти в театр. Как только наступит этот момент, из немой каменной глыбы я вновь превращусь в человека. Я передвинусь так, чтобы уйти из поля зрения мадам Баченовой, и в плотной вязи ее монолога сумею найти брешь, чтобы успеть с ней распроститься. Ирина, конечно, не услышит меня, но это уже неважно. Пусть она продолжает говорить, я открою дверь и выйду из комнаты. У нас, актеров, каждая минута на счету, я не имею права опоздать на свидание с моим театром, с моей «Комеди Франсез», и никакая Баченова не в силах мне помешать. Сегодня Клитандр, этот жалкий болтунишка, этот недалекий волокита, — мое прибежище, где я спрячусь от бури. Я с головой уйду в другой мир. Когда умерла мама, мне показалось, что и она тоже, впервые в жизни, вышла на сцену, отгородившись от нас зыбкой, но непреодолимой границей — непреодолимой для всех, и в первую очередь для отца.
23. Эпилептик
С минуты на минуту подойдет Бартелеми Жоарис. Передо мной развернутая газета — так мне спокойнее, читать я не собираюсь. Всюду, кроме сцены, малейшее происшествие поглощает меня целиком и как бы разлучает с самим собой. Но если я жду кого-то, ничто уже не может меня отвлечь. Я — рядом с этим человеком и мысленно проделываю вместе с ним его путь.
Так и сейчас: я сижу на террасе кафе, но я с Сесиль и одновременно с Бартелеми. Сесиль, в каком-то провинциальном городке, сидит за пианино, усердно повторяя свои гаммы и с каждым разом все больше и больше надрывая голос, а Бартелеми проходит по улице Фур, а если опаздывает — по улице Касетт или Мсье-ле-Пренс.
Может показаться странным, что для большей уверенности в себе знаменитому актеру нужна газета, но вынести столкновение с действительностью без такой вот подмоги я не в состоянии. На сцене я способен с пустыми руками простоять неподвижно сколько угодно, а в жизни и сигарету непринужденно не закурю.
Я кладу на стол газету, раскрыв ее на театральной странице, рассеянно смотрю на нее, весь в мыслях о Сесиль и Бартелеми. В глаза мне бросается имя Питера Брука. Я никогда не виделся с Питером Бруком, не разговаривал с ним. Уважение к нему смешивается с ужасом, который внушают мне его театральные концепции. Я слежу за тем, что он делает, со страхом и восхищением. На газетной странице, лежащей передо мной, в самом низу маленькая заметка, которую я тут же и читаю:
«Заметив однажды весной интересную актрису, которой пока удалось произнести на сцене лишь несколько реплик, Питер Брук предложил ей роль в одноактной пьесе, где исполнительница должна была появиться перед зрителем совершенно обнаженной. На репетициях актриса раздеваться отказывалась. Когда подошел день спектакля, Питер Брук сказал про себя: „Сможет ли она раздеться перед публикой? Если да, то станет великой актрисой“. И она стала Глендой Джексон».
Я машинально складываю газету. И думаю только о Гленде Джексон. Вот она подносит руку к блузке, чтобы расстегнуть первую пуговицу, вот уже нет никаких преград между залом и ею, они словно на одном уровне. Она принадлежит публике, деваться ей некуда, ее не защитит даже занавес, надежное наше прикрытие, которое в нужный момент всегда встанет между зрителем и нами, — ее же от буйства толпы ничто не убережет. Актриса расстегивает первую пуговицу на блузке, затем вторую, третью. Расстегивает юбку, и она соскальзывает, обнажив ноги. Переступает через юбку — отныне это лишь жалкая тряпка, круглое красное пятнышко на полу. Мне почему-то оно видится именно красным. Гленда сейчас — и торреро, и бык. Эта красная тряпка приводит ее в ярость, она сдирает с себя лифчик, трусики… Я переживаю то, что переживает она, я восхищаюсь ее смелостью, мне такое не совершить, для меня это невозможно. Совершенно невозможно. Холодный пот выступает у меня на лбу.
— Как жарко сегодня, — говорит гарсон, ставя на столик передо мной стакан воды.
На газету падает тень. Поднимаю глаза и вижу Бартелеми. У него лицо Сен-Жюста — сразу видно, что пощады от него ждать нечего. Бартелеми пристально смотрит на меня, словно врач на пациента, и наконец протягивает руку. Гленда Джексон исчезает, передо мной только Жоарис.
Я поспешно складываю «Нувель литерер» и, как могу, пытаюсь завязать разговор, а именно осведомляюсь о его здоровье: так было принято в милом моему сердцу Льеже лет сорок тому назад. Он даже не спрашивает о Сесиль, хотя и знаком с ней со времен «Жирофль». Реагирует он на все совсем не так, как я, его одержимость театром совсем иной природы, и на сцену нас привели противоположные устремления: ему надо было выйти за пределы сценической площадки, мне — ею ограничить себя. Наше состязание начинается здесь, на этой залитой солнцем террасе. И я заведомо признаю себя побежденным.
Сев напротив и не отвечая на мои реверансы, он немедленно обнажает шпагу.
— Когда ты можешь уйти в отпуск?
Бог мой, какой же рывок он сделал. Я сразу вспоминаю велосипедиста, который много лег назад во время Тур де Франс, чтобы выиграть этап, просто взял и сел на поезд. Бартелеми берет меня на пушку, причем сознательно, я же почему-то подыгрываю ему. Он считает мое участие в спектакле делом решенным, а на мое уклончивое поведение ему наплевать… Я же, оказавшись в таком вот положении, начинаю верить, что давным-давно на все согласился, сам того не понимая. Бартелеми так крепко стоит на ногах, так трезво относится к жизни — он не может ошибаться.
Бартелеми даже не дает мне возможности опомниться.
— По крайней мере репетировать-то ты можешь начать. Мы собираемся в следующую среду — к трем, надеюсь, ты сумеешь освободиться!
Это звучит совсем не как вопрос. Я должен быть свободен — вот и все. Жоарис наступает так стремительно, что я не успеваю занять оборону. Пока я только молчу. Бартелем и и этого довольно, он продолжает:
— Значит, до среды.
Он поднимается. Я, в надежде удержать его, наивно киваю на его недопитый стакан.
— Мы репетируем в «Буфф-дю-Нор».
— Послушай, Жоарис, я еще не решил, смогу ли я…
— Что? — Он даже поперхнулся от удивления: да что же такое с моей памятью? — Снова ты за свое! Я все твои отговорки наизусть знаю. Все это детство.
Жоарис делает паузу; соседи начинают с интересом поглядывать на нас. Опершись ладонями о стол, он наклоняется ко мне.
— И даже смахивает на трусость, Кревкёр.
Возможно, он и прав, только я твердо знаю, что никакими своими мыслями до сих пор с ним не делился.