Лестница Якова - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костюмы тоже не претерпели изменений – Нора в джинсах и мужской рубашке, Тенгиз в растянутом свитере и в просторных не по моде штанах. Эта пьеса жизни длилась так долго, что оба постарели, а отношения из пунктирных и необязательных превратились в узы крепче любых брачных.
Самое важное в Нориной жизни возникало из этой совместности. Она научилась работать без него, но всегда внутренне ставила его рядом с каждой новой работой. Выправляла под него. Сколько раз за эти годы Нора пыталась вырваться из рабства, но всякий раз оказывалось, что только сильнее заглатывала крючок. Губы в крови – и никакой свободы.
– Успокойся ты, – не раз утешал ее Тенгиз после очередной попытки вырваться. – Прими как факт. Факт нашей биографии.
На этот раз ничего похожего – в Юриковой комнате постелена Тенгизу постель. Он смотрит с удивлением:
– Теперь так?
– Так, – легко кивает Нора.
– А как мы будем работать? – удивляется Тенгиз.
– В остальном как обычно… – и прикрывает дверь.
Наутро поехали к Тусе, окончательно перебравшейся на дачу. Провели там долгий день. Она одряхлела, почти ослепла, читала с лупой исключительно дневники писателей и всякую мемуарную литературу – восхищалась Виктором Шкловским, перепиской Пастернака и Фрейденберг, возмущалась Достоевским и перепиской Чехова с Книппер, рисовала малярной кистью на оборотной стороне старых рулонов обоев, оставшихся от каких-то незапамятных ремонтов. Полоски, круги, пятна…
– Я мажу, и какое это наслаждение, – говорила она, а Нора усмехалась – было похоже на рисунки детей, которых она когда-то учила рисованию…
Потом разговор вырулил на будущую работу. Рассказали о заказе – хорошая русская классика, поверх политики.
– Чехов! – живо отозвалась Туся. – Кто же еще?
Тенгиз покачал головой: он с Чеховым расстался еще в семидесятых.
Туся сняла очки, посмотрела на них голыми красноватыми глазами:
– Понимаю. Любовь и смерть. Какие вы еще молодые…
Какие там молодые? Норе под шестьдесят, Тенгизу за семьдесят. Нора чуть не процитировала любимую строчку Бродского – “С точки зренья комара человек не умира…”, но вовремя заткнулась, потому что жизнь Туси была очень долгой не только с комариной точки зрения.
– Заказчик хочет чего-то очень русского, – улыбнулась Нора. – Не знаю – бурлаки на Волге, ушкуйники, казаки-разбойники… Что скажешь, Туся?
– Самая русская история – это “Капитанская дочка”. Там все есть – и сума, и тюрьма… И любовь до некоторой степени. Политика у Пушкина значения не имеет. Там про человеческое достоинство. Редкая в России тема.
– Нет, нет, Туся! За это я не возьмусь. Инсценировку по “Капитанской дочке” – не смогу, не посмею…
– Тюрьма – русская тема. Сказала бы “Архипелаг ГУЛАГ”, но Солженицын в нашем веке еще не русская классика, да там кроме политики почти ничего и нет. Одна только политика, слезами и кровью политая. Лесков. “Леди Макбет Мценского уезда”. Там все есть.
“С губ сняла”, – подумала Нора.
– Я сразу о Катерине Измайловой подумал, но меня Шостакович остановил, – мгновенно отозвался Тенгиз.
Переглянулись. Да, конечно. Страсть, смерть. Детоубийство. Сума и тюрьма. Судьба… Да, конечно.
– Я не сразу понял, почему Шостакович детоубийство выбросил. Ему было двадцать семь лет, когда он писал оперу. Он не понимал, что убийство ребенка – жертвоприношение. Только Катерина не понимает, что делает. Ее страсть пожирает, и она в этот огонь все бросает, и Федю, и своего собственного… Родила и отдала – забирайте, ну его совсем! Как будто совсем не заметила. Уже после убийства Феди! Какая там леди Макбет! У нее и страсть поплоше – корону носить. Но совесть живая – с ума сходит, с рук кровь не может стереть. Да она своими руками и не убивала! Нет, Нора, леди Макбет до нашей Кати далеко! У нашей-то купчихи глаза страстью заволокло… чем-чем… вот этой самой штучкой и заволокло… Бедная Катя! Бедная Катя! Какая судьба! И вся музыка Шостаковича – одна судьба! А мы работаем без этой музыки. Нора, я хочу, чтобы все было только про судьбу! Ужасная судьба ткнула пальцем в причинное место простенькой женщины – не Медея-волшебница, не леди Макбет – тетка обыкновенная, и вот результат. Судьба! В чем она виновата? Ни в чем! Мелкая душа и огромная страсть – это же судьба! Не виновата!.. И все эти арестанты лесковские – тоже судьба. Русская судьба, замечу! Это самое – от сумы и тюрьмы… Я хочу сказать, что судьба и есть тюрьма.
Из этих косноязычных откровений и произошел спектакль. На этот раз судьба плелась из нитей в руку толщиной. Огромный невидимый паук опутал темными нитями все зеркало сцены, занавес из грубых лохматых веревок, слегка шевелящийся. Паутина. А сам он затаился вверху, на колосниках, видны были только его мохнатые лапы. Они медленно двигались, шевелились веревки, словно стекающие с четырех пар лап. А по авансцене слева направо шли каторжники, медленно, сгорбленно, с заунывной песней, шли долго, непрерывным кольцевым движением, все одни и те же, в длинных темных одеждах, без лиц, среднего рода, не мужчины и не женщины, и каждая фигура была как будто подвешена на черной толстой веревке, уходящей вверх, к невидимому пауку, к его лапам.
Люди уходили вместе с арестантской тягучей песней, и тогда появлялся Сергей в красной рубашке, в черных сапогах, с гармошкой и, встряхивая кудрявым чубом, выплясывал и так, и сяк, и вприсядку… Сереженька, полюбовник… Он проплясывал свой маршрут в обратном направлении – от кулисы, куда ушли арестанты, в ту сторону, откуда пришли. И тогда на небольшой площадке в два уровня – на верхнем – появлялась она, Катерина Измайлова, с прялкой, веретенцем. Она безучастно сучила розовыми полными ручками нить – белую, пушистую…
– Это сооружение без всякой трансформации послужит домом, полицейским участком, тюрьмой и баржей. Решать надо будет только воду. Волгу… – показывала Нора набросок.
– Поменьше слов, поменьше слов. Бессвязные выкрики, ругань, отрывки музыкальных фраз. Натаскаем из Шостаковича, я попрошу Гию… Или найдем композитора в Будапеште. Забудь про Лесковский текст. Все правильно придумано! Мы судьбу плетем. И пусть Катерина носочки вяжет, ну, большого размера, огромные даже носочки! С красной стрелкой сбоку. А первая любовная сцена – пусть мотает… не знаю, как называется, такие мотки, их на руки надевают…
– Пасмы, – подсказала Нора.
– Да, пасмы! Пасмы! Руки опутывают и приближаются друг к другу… Не знаю, не знаю… Ты сама думай… – бормотал Тенгиз.
– Да-да! Мотанье шерсти – правильно. Я думаю, вся первая любовная сцена – как кокон. Паучья нить их оплетает. Пусть красная, и приходит старик Измайлов, распахивает дверь, нить дверью обрывает…
– Это не уверен. Давай дальше, дальше. Мне нужно, чтобы старика потом в саван замотали, и не в подвал его, а на чердак хорошо бы… И пусть эта мумия висит в паутине там наверху. И чтобы нечисть всякая, вроде кота-оборотня, сверху шла, а не снизу. Как это Лесков про ведьм забыл, даже обидно, ей-богу! Пригодились бы! Пусть на черных мохнатых веревках сверху вниз…
– Чердак, – значит, третий уровень нужен. Он лишний. Два уровня должно быть, – упорствовала Нора.
– Не знаю, не знаю. Технические задачи потом будем решать. Мне нужно, чтобы покойники – все четверо – замотанные в саваны, в черные саваны…
– Погоди, откуда четверо? Измайлов-старик, Зиновий и Федя…
– А младенец? Четверо! Нет, пятеро! Сонетку забыли! Она же ее с собой в воду уволокла!
– Тенгиз, страшно будет! Очень страшно!
– И правильно! И должно быть страшно! Это не Вий тебе! Это русское! Страшное!
– Нет, нет! Я так не могу. Не хочу! – противилась Нора.
– Тебе свет в конце тоннеля нужен? Там все тьма, откуда ты свет возьмешь?
– А мальчик? Федя? Светлый мальчик Федя! – схватилась Нора.
– Хорошо! Твой финал! Делай! А я посмотрю, какое ты Царствие Небесное из этой истории сварганишь! – раздражался Тенгиз. – Давай! Помнишь финал Шостаковича? Выше не прыгнешь!
– Да при чем тут? Мы же не оперу ставим! И вообще, я против использования музыки Шостаковича. И кстати – возьмешь три минуты музыки, а потом с авторским правом хлопот не оберешься. Лучше закажем какому-нибудь из молодых композиторов…
Долго ругались с Норой по поводу финала. Даже перед самой сдачей спектакля все не могли найти общее решение. Никогда еще их творческое единомыслие не подвергалось такому испытанию. В конце концов призвали худрука Иштвана для последнего слова. И финал утвердили Норин, с бабочками… Тенгиз принял, хотя долго противился. Убедили. С двухэтажной – Нора настояла – конструкции арестанты сходили в настоящую воду, налитую в цинковые плоские корыта. Брели к берегу, соединенные черными мохнатыми нитями с лапами невидимого паука, а наверху висели в воздухе, как черные дирижабли, сигарообразные запеленутые фигуры.