Божий гнев - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Войдя в залу, где находился подчаший, Радзеевский дрожал и не мог выговорить ни слова. Наконец, он остановился перед Дембицким, сложил пальцы как бы для присяги и поднял руку.
— Слушай и будь свидетелем, — загремел он, — клянусь отомстить… ей и королю! Теперь этот немец будет встречать меня на каждом шагу, я вопьюсь в него, как клещ, буду сосать его кровь, как пиявка. Когда-то Зебржидовский поклялся согнать с престола Сигизмунда; я сорву с его головы корону — испорчу ему жизнь… Зуб за зуб!
Он, задыхаясь, упал на лавку.
— Приближается сейм. Дембицкий, на тебя надеюсь! Подберем послов, которые будут травить и преследовать его, вырвем из его рук власть!.. Заплатит мне за все! Радзеевский кажется ему ничтожеством; так я покажу, что больше значу в этом королевстве, чем он!.. Дорого он поплатится за свои амуры!..
Голос его дрожал.
— Ты знаешь, — прибавил он, — что нужно делать, а я пойду его есть. Будет видеть меня каждую минуту как вечную угрозу. Ни прогнать себя не позволю, ни уговорить.
Он поднял руку.
— Узнает, что значит воевать со мной!
IX
Подканцлерша осталась в монастыре, а между королем и Радзеевским началась непримиримая война, о которой говорил последний.
Она имела именно тот мелочной, несносный, назойливый характер, который придал ей наглый, но расчетливый подканцлер. Вся травля Яна Казимира заключалась в том, что Радзеевский не отставал от него по целым дням. Втирался, врывался насильно и мозолил глаза. Никогда других слов, кроме злобной насмешки, не срывалось с его уст.
Он приносил исключительно такие известия, которые могли оскорбить или огорчить короля; повышал голос при посторонних, чтоб выразить свое пренебрежение.
Требовалось необычайное терпение и чувство собственного достоинства, чтобы встречать молчанием эти выходки и отвечать на них презрением. Но эта пытка продолжалась иногда часами, днями. Она была убийственной для Яна Казимира, который вовсе не отличался выдержкой и боялся, что в минуту раздражения дойдет до вспышки.
Должность подканцлера, хотя король избегал пользоваться малой печатью и вместо нее скреплял свои письма и даже официальные бумаги именной печатью, давала Радзеевскому право на это назойливое приставание.
Открытое нерасположение короля делало его еще нахальнее, — словом, эта борьба была унизительна для достоинства монарха. С одной стороны, почти бессилие, с другой — безграничное нахальство.
Кроме того, подканцлер, уходя из замка, уносил с собой насмешливое и злобное толкование каждого поступка короля. Ни государственные дела, ни частная жизнь не ускользали от его наблюдения. Король знал, что в провинции Радзеевский, с помощью Дембицкого, Замойского и нескольких других приятелей, готовит ему страшную оппозицию на будущем сейме.
Мария Людвика, к которой подканцлер сохранил известную долю уважения, тщетно пыталась сдерживать его своим влиянием. Ненависть его к королю не знала границ.
В это время умер престарелый, заслуженный гетман Потоцкий; после него остались для раздачи большая булава, каштелянство краковское и староство люблинское.
Радзеевский начал кричать, что ему следует булава, ни больше ни меньше, хотя ни способностей, ни заслуг, ни каких-либо прав на нее за ним не числилось.
При той власти, какую давала большая коронная булава, отдать ее неприятелю значило сдаться ему на милость и немилость, продаться в неволю.
Радзеевский так был уверен в том, что стал для короля страшным, что осмелился рассчитывать на гетманскую булаву.
Король при одном упоминании об этом воскликнул с негодованием:
— Ни за что на свете, — хотя бы пришлось поплатиться жизнью!
Все приближенные Яна Казимира, в особенности королева, влияние которой было всегда значительным, негодовали на это вымогательство, называя его безумием.
Однако нужно было добиться того, чтобы сейм не оказался бурным и бесплодным, и чтобы Радзеевский перестал преследовать короля.
Ян Казимир повторял, что желает одного, — не иметь его вечно на глазах, за собою и при себе. Мария Людвика посоветовала дать врагу, в виде откупа, одну из важнейших должностей Речи Посполитой: каштелянство краковское и староство люблинское.
Это был уже огромный дар, который в других случаях приходилось добывать величайшими заслугами. Дать этому крикуну каштелянство значило уже почти признать себя побежденным.
— Дам ему каштелянство, — ответил король, — лишь бы он не мозолил мне глаз, лишь бы не видеть его; пусть берет староство люблинское, хотя ничего не сделал, чтобы заслужить его; заставил меня, как Цербер, заткнуть ему пасть; пусть только уходит!
Произошла невероятная вещь. Канцлеру Лещинскому было поручено поговорить с Радзеевским.
Подканцлер, который обязан был принять с благодарностью королевскую милость, вообразив, что теперь его так боятся, что он может добиться всего, ответил пренебрежительно:
— Мне кажется, я заслужил булаву, она следует мне; каштелянство не требую и не приму.
Лещинский, который вообще не щадил нахального крикуна, невольно перекрестился.
— Ушам своим не верю, — сказал он. — Какие же это заслуги пана подканцлера дают ему право на булаву? Это было бы обидой для других. Король не может этого сделать, иначе скажут, что он испугался вашей милости.
Подканцлер нахально возразил:
— Каждому вольно судить по-своему, но если король хочет быть спокойным за сейм, за войско, за налоги, то пусть отдаст мне булаву; иначе… иначе я не ручаюсь, что кто-нибудь укротит возмущенную шляхту!
Канцлер не хотел пускаться в беседу, и только спросил:
— Не раздумаете ли вы, пан подканцлер? Что мне ответить его величеству королю от вашего имени?
— Не уступаю и не уступлю, — гордо воскликнул Радзеевский, — булава, или — ничего!
Изумление было велико; король остолбенел, Мария Людвика послала секретаря Денуайе просить к ней Радзеевского.
Чрезвычайная уступчивость короля, вместо того чтобы образумить зазнавшегося, во сто крат увеличила его смелость. Он смеялся и бахвалился, и уверял Дембицкого, что получит булаву.
Когда слух об этом распространился между находившимися в Варшаве сенаторами, они не хотели верить, что подканцлер дошел до такой наглости. Упрекали Яна Казимира в слабости, а что всего хуже, приписывали ее его расположению к хорошенькой подканцлерше. Король, вместо того, чтобы выиграть, проиграл в общественном мнении.
Большая булава в руках Радзеевского попросту возбуждала смех.
Приглашение королевы еще более раззадорило его. Очевидно, его боялись, — значит, надо было пользоваться этим.
Королева ласково предложила ему каштелянство краковское и староство люблинское.
В расчеты Радзеевского не входило сразу предъявить требование булавы; он придумал другое объяснение.
— Я очень обязан его королевскому величеству, — сказал он с насмешливым поклоном, — но чувствуя, что не пользуюсь расположением короля и что это только способ избавиться от несносного нахала, не хочу быть обязанным милости — отвращению ко мне. Его величеству королю следовало бы понять, что в самых разнообразных делах он не может обойтись без меня.
Мария Людвика начала уговаривать его принять первое кресло в сенате Речи Посполитой. Подканцлер поблагодарил.
— Наияснейшая пани, — сказал он, — я не приму его… Не могу и не приму.
Никто не смел донести королю о таком пренебрежительном отношении к его милости. Ян Казимир думал, что Радзеевский возьмет кресло со староством и избавит его от своего присутствия во дворце; королева даже не решалась сообщить мужу, что ее вмешательство оказалось тщетным. Она пробовала еще воздействовать на подканцлера через разных лиц, но чем больше на него налегали, тем более сильным и грозным он чувствовал себя. На все увещания он гордо отвечал:
— Не дадут булавы — не хочу ничего! Сосчитаемся на сейме.
На вопрос короля Марии Людвике пришлось ответить, что подканцлер пренебрег краковским каштелянством и не захотел принять его.
Это казалось до того неправдоподобным, что Ян Казимир не понял сразу; королева должна была откровенно рассказать ему о своей беседе с Радзеевским и попытках уговорить его.
Король побледнел от гнева.
— Вот, — сказал он, — что значит в Польше монарх и какова его власть!
Развел руками и умолк.
Так продолжалось несколько дней, в течение которых Радзеевский являлся во дворец, приставал к королю и открыто грозил ему не от своего имени, а как представитель сейма, и не давал покоя Яну Казимиру.
Самый слабый человек уступает только до известной границы.
Дембицкий осмелился шепнуть ему:
— Вы можете похвалиться тем, что добились того, чего нескоро добьется другой в Речи Посполитой — возможности получить краковское каштелянство.