Письма. Часть 1 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело с книгой таково: по внесении в типографию 2/3 стоимости книги (4000 фр<анков>) книга, совсем готовая, начнет печататься. Издатель разместил уже 25 подписок, но больше не может, остальные 15 должна разместить я. Вот и прошу Вас, может быть удастся? Техника такова: подписчик заполняет бланк и отсылает его издателю, по указанному адресу, с приложением соответствующей суммы. Проще будет, если эти деньги будут сразу вручены Вам, Вы, с заполненными бланками, перешлете их издателю. (Заполненные бланки важны для нумерации, каждый подписчик получит свой №.) М. б. та редакторша подпишется? Хорошо бы разместить все три, и поскорее: от быстроты зависит появление книги.
Ясно ли Вам? Дорогими экземплярами мы с издателем окупаем часть издания, ибо наличных ни у него, ни у меня нет. Деньги идут не мне, а в типографию.
Издатель очень торопит, книга залежалась, пора выпускать. Хотела просить Вас сделать все возможное, но Вы и так всегда делаете — больше чем можете!
В субботу у нас Брэй, побеседуем, расскажет о Вас, о Праге. <…>
Медон, февраль 1928 г.
Дорогая Анна Антоновна, отвечаю Вам тотчас же. На Прагу я никогда не надеялась, — слишком хотелось. Тешила себя мечтой, но знала, что тешу. Читали ли Вы когда-нибудь Der Trompeter von Säckingen?[881]
Там песенка, с припевом:
Behüt Dich Gott — es war zu schon gewesen!
Behüit Dich Gott — es hat nicht sollen sein!
[882]
Так у меня всю жизнь. Меньше бы хотела к Вам — наверное бы сбылось. А к Вам хотела и хочу — сказать просто? — Любить. Я никого не люблю — давно, Пастернака люблю, но он далёко, всё письма, никакой приметы этого света, должно быть и не на этом! Рильке у меня из рук вырвали, я должна была ехать к нему весною. О своих не говорю, другая любовь, с болью и заботой, часто заглушенная и искаженная бытом. Я говорю о любви на воле, под небом, о вольной любви, тайной любви, не значащейся в паспортах, о чуде чужого. О там, ставшем здесь. Вы же знаете, что пол и возраст ни при чем. Мне к Вам хочется домой: ins Freie:[883] на чужбину, за окно. И — о очарование — в этом ins Freie — уютно, в нем живется: облако, на котором можно стоять ногами. Не тот свет и не этот, — третий: сна, сказки, мой. Потому что Вы совершенно сказочны (о, не говорите, что я «преувеличиваю», я только — додаю!). Словом — к Вам, в тепло и в родной холод. И, возвращаясь к Trompeter'y — не правильнее ли было бы:
Behüt Dich Gott — es wär zu schön gewesen,
Behüt Dich Gott — es hat nicht wollen sein?
[884]
Месть жизни за все те светá.
Вы спрашиваете о «После России»? Сложно. Книга, говорят, вышла месяц назад, но никто ее не видел. Издатель (неврастеник) ушел из издательства и переехал на другую квартиру, на письма не отвечает. Издавал он книгу самолично, на свой риск, в издательстве о ней ничего не знают. С Верстами вышла передряга: очень большое количество экземпляров было, по недосмотру, отпечатано так слабо, что пришлось их в типографию вернуть. Отсюда задержка. Надеюсь, что на днях получите. О них уже был отзыв в «Возрождении»[885] (орган крайне-правых, бывший струвовский). В них мои обе вещи «С моря» и «Новогоднее» (поэмы) названы набором слов, дамским рукоделием и слабым сколком с Пастернака, как и все мое творчество. (NB! Пастернака впервые прочла за границей, в 1922 г., а печатаюсь с 1911 г., кроме того Пастернак, в стихах, видит, а я слышу, но — как правильно сказала Аля: «Они и Вас и П<астерна>ка одинаково не понимают, вот им и кажется»… Все дело в том, что я о П<астерна>ке написала хвалебную статью и посвятила ему «Мóлодца»).
Была бы я в России, всё было бы иначе, по — России (звука) нет, есть буквы: СССР, — не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся. (Sesam, thue Dich auf!)[886] В России я поэт без книг, здесь — поэт без читателей. То, что я делаю, никому не нужно <…>
Медон, 11-го марта 1928 г.
<…> …Огромное спасибо за устройство подписки. Вы сделали чудо. Тэффи, напр<имер>, у которой такие связи (Великие Князья, генералы, актрисы, французская знать), не могла устроить ни одного. Три билета мне еще устроил отец Б. Пастернака, Леонид Пастернак, художник (живет в Берлине). Вообще мне на заочность везет, мое царство. — Книга скоро выйдет, к несчастью издатель вроде автора: всё на Божию милость. «Где-нибудь, когда-нибудь». У нас в России бывали такие ямщики: он спит, а лошадь везет. А иногда: он спит и лошадь спит.
Недавно, на самых днях, пережила очередную встречу со смертью (помните, в «Твоя смерть» — кто следующий?). Умер от туберкулеза кишок брат моей подруги, Володя, 28 лет, на вид и по всему — 18. Доброволец, затем банковский служащий в Лондоне…[887] <…> …Ни секунду за всю болезнь не подозревал об опасности. «Вот поправлюсь»… А жизнь ему нужна была не для себя, а для других. Жить, чтобы работать и работать, чтобы другие жили. Умер тихо, всю ночь видел сны. — «Мама, какой мне веселый сон снился: точно за мной красный бычок по зеленой траве гонится»… А утром уснул навсегда. Это было 8-го, — вчера, 10-го хоронили. У французов не закапывают при родственниках, родные оставляют голый гроб. Насилу добились у могильщика, чтобы заровняли яму при нас, и длилось это 1 час 20 мин<ут>. Час 20 мин<ут> мать стояла и смотрела как зарывают ее сына. Лопаты маленькие, могильщики ленивые, снег, жидкая глина под ногами. А за день погода была летняя, все деревья цвели. Точно природа, пожалев о безродном, захотела подарить ему на этот последний час русские небо и землю. Проводила мать и сестру до дому, зашла — тетушка накрывает на стол, кто-то одалживает у соседей три яйца, говорят про вчерашнее мясо. — Жизнь. — В тот же вечер мать принялась за бисерные сумочки, этим живут. Вот и будет метать бисер и слезы… <…>
Медон, 10-го апреля 1928 г.
Христос Воскресе, дорогая Анна Антоновна!
Окликаю Вас на перегибе вашей и нашей Пасхи, в лучший час дерева, уже не зимы, еще не лета. Ранней весной самый четкий ствол и самый легкий лист. Лето берет количеством.
Как у вас в Праге? В Медоне чудно. Первые зазеленели каштаны, нет — до них какие-то кусты с сережками. Но, нужно сказать, французская весна мне не по темпераменту, — какая-то стоячая, тянущаяся месяцы. В России весна начиналась, т. е. был день, когда всякий знал: «весна!» И воробьи, и собаки, и люди. И, начавшись, безостановочно: «рачьте дале!» как кричат ваши кондуктора. Но худа или хороша — всё же весна, то есть: желание уехать, ехать — не доехать: заехать (Два смысла: 1. завернуть 2. не вернуться. Беру во втором.)
У нас в доме неожиданная удача в виде чужой родственницы,[888] временно находящейся у нас. Для дома — порядок, для меня — досуг, — первый за 10 лет. Первое чувство не: «могу писать!», а: «могу ходить!» Во второй же день ее водворения — пешком в Версаль, 15 километров, блаженство. Мой спутник[889] — породистый 18-летний щенок, учит меня всему, чему научился в гимназии (о, многому!) — я его — всему, чему в тетради. (Писанье — ученье, не в жизни же учишься!) Обмениваемся школами. Только я — самоучка. И оба отличные ходоки.
— Сердечное, к большому стыду сильно запозд<алое> спасибо за шоколад. Угощались и угощали.
— Читали ли в Воле России «Попытку комнаты»?[890] Эту вещь осуждает все мое окружение. Что скажете? Действительно ли непонятно? Не могу понять… <…>
1-го августа 1928 г.
Pontaillac, près Royan
Charente Inferieure
Villa Jacqueline
Моя дорогая Анна Антоновна! Получила Вашего рыцаря на берегу Океана, — висит над моим изголовьем, слушая то, чего наверное никогда не слыхал — прилив.
Мы здесь две недели, всей семьей плюс дама, полу-чужая, полу-своя, живущая у нас с весны и помогающая мне по хозяйству и с Муром. С<ергей> Я<ковлевич> скоро уезжает обратно, — евразийские дела, мы все остаемся до конца сентября… <…>
…Уехали мы на деньги с моего вечера — был в июне[891] и скорее неудачный: перебила III Моск<овская>. Студия, приехавшая на несколько дней[892] и как раз в тот же день — в единств<енный> раз дававшая «Антония» (Чудо Св<ятого> Антония, Метерлинка). Но все-таки уехали.
Здесь из русских: профессора Карсавин и Лосский с семьями,[893] проф<ессор> Алексеев,[894] П. П. Сувчинский с женой, жена проф<ессора> Завадского с дочерью и внуком, эсеровская, многочисленная семья Мягких[895] и племянник проф<ессора> Завадского, Владик Иванов..[896] Кроме Лосских и Мягких — всё евразийцы. Но, евразийцы или нет — всех вместе слишком много, скучаю, как никогда — одна <…>