Опавшие листья - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не жить мне теперь, — сказала она. — Одно кончилось. Отец был у следователя — никаких улик против Ипполита нет. Его уже освободили бы, да наговорил на него мужик из Выползова. Теперь его обвиняют в политическом преступлении. Он будто был пособником убийства губернатора в N-ске. Прямо страшно становится. Не довели жиды его до хорошего… У Бродовича вчера опять был обыск. Все какие-то документы разыскивают. Хотят весь заговор раскрыть. Жандармский полковник, что за Соней ухаживал, проговорился, будто Сторе передала Ипполиту все это… Вот я и боюсь… его бы, голубчика, пытать не стали бы. Сказывают, в доме предварительного заключения накормят селедкой, а воды пить не дают, пока не скажет, что надо.
— Мама! Я думаю, неправда это, — воскликнул Федя.
— Неправда, Федя! Сама знаю, что неправда, и дядя Володя успокаивал, а все подумаю об Ипполите, и страшно. Он у нас такой балованный! И что им, жидам этим самым, надо! Они все сухи из воды вышли. Бродович писал в газете обиженные статьи, как, дескать, могли его заподозрить. Он-де белее снега, а чует мое сердце, что они и Сторе эту самую толкнули на преступление, и Ипполита запутали. Томительно прошел обед. Ели молча. Михаил Павлович был мрачнее ночи и сейчас после обеда уехал в летнюю «Благородку», Липочка ушла к подруге, тетя Катя прошла к себе.
Варвара Сергеевна с Федей сходили ко всенощной в Сергиевское подворье на Кабинетской. Обоим хотелось молиться, но не могли молиться. По-летнему, как будто небрежно, служил иеромонах, и пели только трое, медленно, заунывно, плохими голосами. Молящихся почти не было. С тоскою наблюдал Федя, что мама больше сидела на стуле. Видно, стоять не было сил. Из-под черной шляпки седеющие выбивались волосы, и согнулась она как-то, стала ниже. Уже не гордился Федя своею мамой, стройной и красивой, но жалел ее и боялся за нее.
Вернулись и пили чай вдвоем. В углу сидела няня Клуша, глядела жалостными глазами на Федю и вздыхала.
После чая прошли в гостиную. Варвара Сергеевна принесла вышиванье, она теперь вышивала гладью по полотну замысловатые узоры, которые сама же рисовала. Хотела зажечь лампу, сняла колпак и стекло, да жаль стало керосина. Светлые сумерки были в гостиной, и закатный отблеск падал через пальмы и фикусы, стоявшие на полу у окон.
Варвара Сергеевна долго смотрела внимательными глазами в глаза Феди.
— Ты да Липочка только и остались у меня, — сказала она. — Миша совсем отбился. Новая фантазия у него. Хочет простым рабочим, слесарем по металлу быть. И заниматься перестал. Живет у товарища под Лугой, а кто его товарищ Бог один знает, может тоже жид. Писала ему несколько раз. На два письма совсем не ответил, а на третье… Да лучше бы тоже не отвечал.
— Что же он, мама, написал? — спросил Федя.
— Да все то же… "Мы люди не только разных поколений, но и разных полюсов. Переписываться, чтоб обмениваться поклонами, недостойно образованного человека, а писать, что думаю, вы не поймете. Я нашел новых людей, свободных, как ветер, буйных как буря, сильных, как гром. В безвестную даль хочу я с товарищами Гришей и Алексеем пуститься, искать счастья среди природы и народа…" И еще что-то в этом роде. Такого тумана напустил, что и не понять. Послала я ему письмо заказным. Увещевала его. Вернули с отметкой — выбыл неизвестно куда. Я встретила Лисенко, просила его справиться. Он такой милый, простой, пожалел меня, написал на почту, и узнала я, что мой Миша с двумя босяками ушел не то на Волгу, не то на Черное море… Ну, что я могу делать?..
Она замолкла и долго сидела, глядя прямо в глаза Феде. Последние лучи солнца скользнули через крышу, синие сумерки заклубились по углам, сквозь стекла с неспущенными занавесками стало виднее бледное небо, тихое, без ночной глубины, без ярких звезд. Пробили часы с рыцарем и дамой — берегла их Варвара Сергеевна в приданое Липоч-ке — половина десятого, пробили десять, а мать и сын молчали. И точно в этом молчании общались их души. Чуяло материнское сердце Варвары Сергеевны, что мятется и бушует дух ее милого Феди, что и у него на душе сумерки и тоска.
— Федя, — наконец сказала Варвара Сергеевна, — скажи мне, что у тебя на сердце? Чувствую, что и тебе не по себе; не случилось ли чего худого? Не попал ли на замечание начальства?
Не сразу ответил Федя. Колыхнуло сердце волнением и боялся, что не справится с голосом, что не сможет говорить спокойно, так, как надо говорить с любимой матерью.
— Нет, мама, — наконец вымолвил он, — начальство ко мне относится хорошо, слишком хорошо, но я… Я сам… я так презираю тебя… А между тем суди меня сама, что я мог сделать!.. Без вины, а виноват тяжко, и не сносить мне моей вины, не искупить ее ничем!..
XXXI
Близко придвинулись серо-синие мамины глаза. Такие милые, дорогие такие любимые! Им лгать нельзя. И нельзя им сказать про Ипполита. Нельзя в источенное ранами сердце нанести новую рану. Недостойно мужчины. А надо сказать, потому что только она может ему вернуть душевное спокойствие, может снова дать мир и покой возмущенному сердцу и научить — что делать. И знает, и чувствует, что приветно открыто ее материнское сердце, готово принять еще новые страшные раны, лишь бы ими облегчить сыновнюю тоску.
Сбивчиво, путаясь говорит Федя. Замаскировать старается Ипполита, напускает тумана, но чувствует, что видит его милая мама все сквозь туман своими ясновидящими глазами.
— Видишь, мама… Тут такое положение. И так нечестно и этак нечестно… И нет середины. Приходит ко мне человек… Несчастный, жалкий… А ты понимаешь, мама… Это был мой товарищ… Нет больше… друг… которого я очень уважал, очень высоко ставил… И вот у него какие-то вещи, документы… Я не знаю что, но что-нибудь нехорошее, и просит спрятать… Потому что у него обыск и тогда и он, и многие пострадают… Просит на несколько дней… Пока не удастся их куда-то передать… Надо было отказать, прогнать… А он такой жалкий… точно и ростом стал ниже… просит меня… Ну… я взял… Что делать, мама?.. Выдать нельзя… Нечестно… Офицер… солдат… не доносчик…
— Нельзя выдать! — глухо говорит Варвара Сергеевна и опускает печальные глаза. Видны морщинистые веки и поредели пушистые ресницы, болезненные мешки и желтизна под глазами.
— Сегодня… у нас осмотр столиков… — говорит Федя и умолкает.
— Ну?..
— Я думаю: пускай найдут… Я все равно не выдам… Пусть меня накажут… в солдаты… в Сибирь… Мне это легче будет. Ну, виноват — виноват… Капитан Никонов дошел до меня и говорит: "У вас, Кусков, лучшего портупей-юйкера, я осматривать не буду". Тайна осталась со мной. Я сегодня отдал, куда надо… Перед людьми я чист. Никто не знает… Но, мама, как могу я теперь спокойно жить, когда я знаю, что и кто я такое!.. Вот, мама… И вся моя правда!..
Встала мама… Не глядит на Федю. Ходит по гостиной взад и вперед. Шатается, как тень, тихо шмыгает старыми туфлями по паркетному полу… То утонет в сизых сумерках у печки с часами, то станет ясной у темного рояля. Подошла к пустой клетке, что стояла на окне, пожевала ртом, поджала нижнюю тонкую губу… Сморщился подбородок, и жалким, старушечьим стало милое лицо.
И видит Федя, что мама все поняла и знает, что это Ипполит просил его Федю.
Остановилась… хотела сказать что-то и пошла снова. Нагнулась у печки, там все еще лежала подушка-матрасик ее Дамки, подняла подушку, посмотрела на нее и переложила к дивану, где всегда по ночам спала Дамка.
И опять ходит.
Наконец подошла к Феде, остановилась против него и тихо спросила:
— Федя, если бы нашли у тебя?.. Что с тобою сделали… самое малое… принимая во внимание, что ты такой был хороший?
— Перевели бы в третий разряд по поведению, разжаловали бы в рядовые юнкера… — сказал Федя и встал перед матерью.
И снова ходит мама.
— Ты каким вынимаешь вакансию? — говорит мама от часов, и голос ее, как тихий шелест темного кряжистого дуба от налетевшего ночного ветерка.
— Шестым, мама.
— А у последнего какой номер?
— Двести пятнадцатый, мама.
— Что же достанется ему?
— Сколько слышал и знаю по разговорам между юнкерами, остаются Джаркент, Копал, Петропавловск, Камень-Рыболов, Якутск, Барабаш, Адеми: все линейные батальоны, мама.
Ничего не ответила мама. Подошла тихо, как дух, и опустилась в кресло. Стал на колени перед нею Федя и уткнулся лицом в ее колени, как делал это, когда был совсем маленьким. Нежная, мягкая рука тихо гладит его по коротко стриженной круглой голове, и кажется Феде, что горячие капли падают на его затылок.
— Мама, — говорит он, подымая голову. — Но ведь это, разлука?
— Да, Федя.
— А тебе не тяжело будет?
— Очень тяжело, Федя.
— Но как же?
— Федя, и я виновата… Виновата за всех. И пойми: тяжело глазам — не видеть тебя, тяжело ушам — не слышать твоего милого голоса, тяжело рукам — не ласкать твоих родных волосиков… Но, милый Федя, родной мой мальчик, как легко душе сознавать, что ты искупил свою невольную вину, что ты чистый, прекрасный… Такой… каким был всегда.