Ирония идеала. Парадоксы русской литературы - Михаил Эпштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
талмудизм
типология
тишина
тоталитарность
трагическое и комическое
труд
фаустовское
феноменализм
философия; любомудрие
фольклор; мещанский
футляр
хасидизм
христианство
хронотоп
цикличность (в литературе)
цитата,цитатность
черт
шахтер
Эдипов комплекс
экзистенциальность
эроика (сочетание героики и эротики)
эрос, эротизм
эстетизм
эсхатология
юродивый
язык; поэтический
SUMMARY
The Irony of the Ideal:
Paradoxes of Russian Literature
Mikhail Epstein
Russian literature is prone to self–contradictions. This book investigates the paradoxical logic of self–denial characteristic of certain authors and literary epochs and trends. A “paradox” is a situation or utterance that, according to its own logic, unexpectedly contradicts itself, refutes its own premises, and lays waste to its own foundations. Besides this international term, Russian also has colloquial words and idioms to express the experience of the perversity of existence: za chto borolis’, na to i naporolis’ ‘the very thing we were fighting for is what we skewered ourselves on’ (to describe people being harmed by the unintended results of their actions).
This manner of moving from thesis to antithesis is quite typical of Russia. Such a dialectic has little in common with the Hegelian or Marxist dialectic, where one presumes that both thesis and antithesis are sublated (the unity of and struggle between opposites). Instead it is a sort of reinforcement and intensification of the thesis, of taking the thesis to the extreme where it turns into its own antithesis and begins to undo itself. This kind of dialectic can be called ironic, in that it returns to the original thesis, but now with a minus sign. As Andrey Bely wittily remarked, the triumph of materialism in the USSR led to the abolition of the material. Striving for the highest ideals– freedom, good, greatness, reason, harmony, happiness – in each case brings forth the reverse and turns into suffering, poverty, slavery, absurdity. Russian literature, like Russian history, is full of such unexpected twists and the pathos of tragic irony.
If a culture has no established neutral zone, it starts to be thrown from one extreme to the other, from piety to godlessness, from asceticism to debauchery. Binary thinking leads to revolutions, to a “revolving” model of development where opposites rapidly change places, but no gradual evolution occurs. All the extremes are accentuated: God and the devil, holiness and sin, spirit and flesh, religion and atheism, Christianity and paganism, the God-Man and the Man-God, the state and the individual, power and anarchy… Even when Russian culture makes an attempt to unite its poles, this is not accomplished through their evolutionary moderation, but by their direct confrontation, as in the images of the “excessively broad” person in Dostoyevsky who simultaneously contemplates the void below and the void above, the ideal of Sodom and the ideal of the Madonna.
Russian culture has acquired a means of working with these oppositions that consists of “twisting” and “inverting” them: the lofty and grand reveals its demonic traits, while the low and petty displays traits of spiritual asceticism. The culture’s dynamism comes through in its supercharged paradoxicality. If Peter the Great and even Russia itself take on demonic features in Pushkin’s and Gogol’s depictions, it is also true that one of the littlest “little men,” Bashmachkin, evolves as a literary type to become Prince Myshkin, the most exalted image in Russian literature. This model of the ironic “inversion” of opposites allows us to penetrate into the persistent structural idiosyncrasies of Russian culture, which recur in its various historical stages: pre-Soviet, Soviet, and post– Soviet.
Joseph Brodsky famously stated that “appetite for metaphysics distinguishes a work of art from mere belles-lettres.” A peculiarity of this book is the attention to the metaphysical underpinnings of Russian literature, to its intellectual “underside,” the indirect and “accidental” positing of eternal questions that sets it apart from philosophy. The author is more interested in the metaphysical “unconscious” of Russian literature than in the more or less well-known philosophical and religious views of its creators. The book examines, for example, Pushkin’s poem The Bronze Horseman and his “Tale of the Fisherman and the Fish,” both written in October 1833, as two variations on a single metaphysical theme: “the power of humans over the sea and the vengeance of the unrestrained elements.” The book explores the image of Russia in the famous lyrical digressions in Dead Souls as a development of Gogol’s demonology (“Viy”, “The Portrait”), with Russia unwittingly presented as a witch. The poetry of Pasternak and Mandel’shtam is interpreted in the context of the Jewish spiritual traditions that they inherited but hardly realized completely—Hasidism and Talmudism.
All of this is done not for the purpose of “exposing” the writers’ incomprehension of themselves, but to envision the interconnection between the metaphysical images and artistic ideas at work in the entire space of Russian literature.
← 1
Белинский признавался в письме к В.П. Боткину: «Год назад я думал диаметрально противоположно тому, как думаю теперь… Я теперешний болезненно ненавижу себя прошедшего, и если бы имел силу и власть, – то горе бы тем, которые теперь – то, чем я был назад тому год» (1 марта 1841г.) – http://az.lib.ru/b/belinskij_w_g/text_3900.shtml.
← 2
Дневник Павла Лукницкого, запись от 8.07.1926. http://www.litmir.net/br/?b=62792&p=89.
← 3
Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до конца ХVIII века) // Успенский Б.А. Избранные труды. М.: Гнозис, 1994. С. 220.
← 4
Там же. С. 220.
← 5
О кризисе в компаративистике, об изъянах этого метода см.: Wеllеk Rеnе. Concepts of Criticism. New Haven, 1965. P. 282—295; Жирмунский В.М. Сравнительное литературоведение. Восток и Запад. Л., 1979. C. 66—67, 101, 137, 185 и др.
← 6
Дюришин Д. Теория сравнительного изучения литературы. М., 1979. С. 212.
← 7
Здесь и далее «Фауст» цитируется в основном по переводу Н. Холодковского, словесно близкому к оригиналу. Цитаты из перевода Б. Пастернака особо оговариваются в тексте статьи.
← 8
Эта гипотеза, отвергнутая в свое время С. Дурылиным и воскрешенная затем французским славистом А. Менье, остается, в сущности, столь же неопровержимой, как и недоказуемой. См.: Алексеев М.П. Заметки на полях. К «Сцене из Фауста» Пушкина // Временник Пушкинской комиссии. 1976. Л., 1979. С. 91—97.
← 9
Доклады и сообщения Филологического института. Вып. 2. Л.: Изд-во Ленингр. ун-та, 1950. С. 68.
← 10
Эккерман И.П. Разговоры с Гете в последние годы его жизни. М.—Л.: Academia, 1934. С. 468. Ссылки на Эккермана дальше приводятся в тексте статьи по этому изданию.
← 11
Пушкин А.С. Собр. соч. в 10 т. М., 1977. Т. 8. С. 12.
← 12
См., например, статью Д. Благого «Мицкевич и Пушкин» в его книге «От Кантемира до наших дней» (М., 1972. Т. 1).
← 13
Jаkobson Roman. Questions dе рoétique. Рaris, 1973. P. 186—187.
14
По мысли Мицкевича, несколько затемненной в стихотворном переводе, Петербургу суждено претерпеть вторую кару – первая постигла столицы древнего мира. Третья кара, которой «не приведи, господи, увидеть», – это Страшный суд в конце всех времен. См. подстрочный перевод «Олешкевича» по изданию: Пушкин А.С. Медный всадник. Л.: Наука, 1978. С. 141.
← 15
Напомним, что под Вавилоном в Апокалипсисе подразумевается Рим.
← 16
Третья часть «Дзядов» Мицкевича написана в 1832 году и прямо соотносится с поражением польского восстания 1830 года.
← 17
Борхес Х.Л. Кафка и его предшественники // Борхес Х.Л.. Соч.: в 3 т. М.: Полярис, 1994. Т. 2. С. 91.
← 18
Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 т. Л.: Наука, 1975. Т. 13. С. 113. См. также в набросках к «Дневнику писателя» (1873; в том же издании. Т. 17. С. 372, примеч.).
← 19
История знакомства Пушкина с третьей частью «Дзядов», куда, входят, в частности, стихотворения «Памятник Петра Великого» и «Олешкевич. День накануне петербургского наводнения 1824», изложена в кн.: Пушкин А.С. Медный всадник. Л.: Наука, 1978. С. 137—139 (издание подготовил Н.В. Измайлов, серия «Литературные памятники»). Подстрочник перевода стихотворения Мицкевича «Олешкевич» приводится по этому же изданию. С. 141.
← 20
Подробнее об этом споре-согласии двух поэтов см. главу «Фауст и Петр на берегу моря: от Гете к Пушкину».
← 21
Предположение о том, что померанская сказка из сборника Гримм послужила источником пушкинской, было впервые высказано В.В. Сиповским (в кн.: Пушкин и его современники, вып. IV. СПб., 1906. С. 80—81), а затем подтверждено С.М. Бонди, который опубликовал черновик пушкинской сказки, где, в частности, дано описание вавилонской башни – эпизод, отсутствующий во всех других фольклорных вариантах сюжета, кроме гриммовского (Бонди С.М. Новые страницы Пушкина. М.: Мир, 1931). М.К. Азадовский пришел к выводу, что совпадение ряда деталей позволяет «установить прямую зависимость сказки Пушкина от гриммовского текста» (в его кн. Литература и фольклор. Л.: Гослитиздат, 1938. С. 74). См. также обзорную статью И.М. Колесницкой об исследовании пушкинских сказок в кн.: Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М.—Л.: Наука, 1966. С. 440—441.
← 22
Оба пушкинских мотива: «сон пустой» и «насмешка неба над землей» – точно так же, сдвоенно, отзываются у Ф. Достоевского, причем и в «Слабом сердце», и в «Петербургских сновидениях в стихах и прозе»: город на Неве «походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу» (Достоевский Ф.М. ПСС в 30 т. Л.: Наука, 1972. Т. 2. С. 48; 1979. Т. 19. С. 69).
← 23
«Тяжелое впечатление от серьезного действия трагедий смягчалось веселым фарсом сатировской драмы с шутливыми разговорами, песнями и забавными плясками» (Радциг С.И. История древнегреческой литературы. 2-е изд. М.: МГУ, 1959. С. 191). Характерно, что, например, у Эсхила сатировская драма составляла с предшествующими ей трагедиями единый сюжетный цикл, с общими героями.