Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О-о-облом!.. Сво-о… Кобы-ы… О, Госсп… Задры-ы… Стеррв…
Меся и колошматя, я с заведенной отупелостью повторяла про себя одно и то же— запомненные с дошкольных лет строчки Маршака:
Я страусенок молодой,
Заносчивый и гордый,
Когда сержусь, я бью ногой,
Мозолистой и твердой!
То ли стихи помогли мне бить сильней и ритмичней, то ли лежачая моя позиция была для этого выгодна, но коллективное раздевание с колотушками вдруг прервалось: они все сообразили, что им и втроем не одолеть двух моих осатанелых ножных рычагов. Я внезапно увидела их сидящими не на своих обычных местах за голым, без клеенки, столом, к середине которого неосторожной довоенной глажкой оказался приварен обрывок газеты с некрологом И. П. Павлова и его портретом. Благообразное лицо старого дедова друга навеки впечаталось в тот самый стол, где бабушка некогда угощала его кулебякой. Невиданная передислокация их всех и голый стол с беспомощным лицом Павлова, всегда скрытым клеенкой, отчего-то показались мне страшно бесприютными, нищенскими и трагически-жалкими, точно в доме произошла некая катастрофа, точно МОЙ и впрямь прогулялся по этой опостылевшей комнате. Я тоже выглядела отменно: юбку на мне скатали почти по пояс, обнажив особенно заношенное при таком платье бельишко, машинки резинок расстегнули, очевидно пытаясь стащить чулки. Но не торжествовать победу я не могла. Оправив, насколько возможно, платье, я вытянулась на диване и, светски подперев рукою голову, победоносно оглядела их всех.
— Это-это-это, — сказал отец, — это-это тва… тва…
— Ква-ква-ква? — переспросила я с любезной улыбкой.
— Тваррь, — через многие «р» выговорил он.
— Воровка! Грабительница! Вымогательница! — трижды выхлестнула мать.
— Что же, так и оставим?! Так и отпустим овнюху на ее овённый бал?! — вскрикнула бабушка.
— Пусть идет, — ответила мать с усталой, затаенно-окончательной решимостью в голосе.
— Это-это-это… Пу… Пу… Пу… — раздались последние редкие выстрелы отца, завершавшего канонаду.
— Пу? Пуп? — начала издевательски расшифровывать я, поднимаясь, сбрасывая с себя клеенку, осколки чашек и опустевшую сахарницу.
— Нет! Это-это пу… пус…
— Пупс? Да, чудненьким пупсиком я из-под вас на вечер выползаю! — Я бесстыдным движением продемонстрировала им измятую юбку с мокрым чайным пятном и вздыбившимися блестками — за каждой из них застряла либо чаинка, либо сахарная крупица. — Да уж, пупс — прямо шик-модерн.
— Нет! Это-это пус-кай, — сказал отец и махнул рукой, точно ставя на мне крест.
Я беспрепятственно оделась у вешалки и на прощанье не постеснялась посмотреться в кривое буфетное зеркало. Мое лицо в нем отразилось уже не симпатично-розовым, а багровым, распаренным и кургузо сплюснутым.
Я вышла в коридор. Квартира мертво молчала, видимо упиваясь звуками нашей битвы. В кухне у раковины я смочила ладони МОЕЙ и несколько раз крепко провела ими по изжеванной юбке — может, влажная, отвисится дорогой?.. Когда я уже открывала дверь на черную лестницу, до меня издали, по коридору, вдруг долетела абсолютно немыслимая в этот миг, старинная, из мирных младше-классных лет, бабушкина фраза, которой она тогда ежедневно провожала меня в школу:
— Осторожно через дорожку!
И — немедленный, справедливо-исступленный рев матери:
— С ума вы спятили, мама?!!
На улице потеплело, вовсю лило, Малый превратился в сплошную лужу, и мои прюнельки мгновенно вымокли насквозь. Но нет худа без добра: промокнув, они вновь бархатисто почернели, как только что купленные, — белесоватость ушла и с их тупеньких носков, и с маленьких каблучков, которыми я только что так успешно лупила своих. Неужели, неужели это я, я одна столько всего наделала за день? Юркина оскорбленная спина, сдернутая со стола клеенка, разбитая посуда, чудовищная драка из-за платья… Впереди вечер, но ведь все равно придется вернуться домой, а как я теперь вернусь? Я их там оставила избитых ногами, измотанных баталией до бессильного молчания… Как я вернусь, мне же с ними жить? «Может, лучше тогда не жить вообще?» — подумалось мне, как в 6–I, после ссоры с Таней Дрот… У меня ведь есть про запас тот самый, еще тогда задуманный единственный выход, почему я о нем забыла? Но, минуточку, разве не они первые начали схватку? Сама я, что ли, потащила их на диван, чтобы склубиться в отвратительном комке?.. Гнев разогревал меня, жалость знобила. Они равноправно бурлили и боролись во мне, точно МОЙ с МОЕЙ, превращаясь в безразлично сильный пар, со странной легкостью несший меня к школе и заставлявший считать, что, возможно, гнев и жалость — одно и то же… А под паром, распиравшим меня, лежала сосущая, незаполнимая пустота Юркиного исчезновения.
Уже с пришкольного пустыря я увидела, что в средней женской освещен только третий этаж. В вестибюле же сразу почуяла — в школе на сегодня поселились другой запах и другой звук. Перед гардеробом, прямо на скамейках (гардеробщицы отказались работать «танцульки ради»), громоздились две бесформенные груды пальто. В одной из них я заметила рукав беличьей шубки Лены Румянцевой, поняла, что эти — наши, и сбросила на них свое. Вторая груда состояла из коротких, как Юркино, пальто незнакомых грубых материй в рубчик и мелкую клеточку. От них и струился новый запах — смешанный, табачно-одеколонно-ягодный. То была одежка приглашенных «кавалеров». Все двери на первом этаже — в физзал, в канцелярию, в кабинет МАХи — оказались запертыми и на ключи, и на наружные висячие замки. Поддалась только дверь в учительский убортрест. Я смело рванула ее и столкнулась с Кинной, стоявшей там перед зеркалом и пудрившей нос из серебряной с позолоченными цветами на крышке пудреницы Евгении Викторовны, должно быть стащенной из ее сумочки.
— Кинна! Какое платье! Это же мечта в полосочку не платье! — вскричала Кинна. — Знала бы ты как тебе идет я просто представить не могла что ты такой можешь быть вот как можно себя не видеть а еще говоришь ты некрасивая!..
Я не поверила: она издевается, платье жеваное и с пятном, — и поскорее оглядела его под яркой голой лампочкой убортреста. Но платье, видимо, сшитое из выносливой и всепрощающей материи, за дорогу и вправду отвиселось, пятно высохло до незаметности, а крупицы чая и сахара вывалились из-за блесток, снова прилегших к ткани. Прюнельки лоснились бархатом, кое-как заштопанные петли на чулках скрывались под юбкой. Зато лицо претерпело третье за этот вечер изменение: оно вытянулось, стало тягостно-опечаленным или, быть может, томно-бледным. Лишь нос еще алел, намятый в сражении, но Кинна сейчас же густо напудрила его мне, — первое мое пудрение в жизни.
Кинна оделась на вечер «скромно