Собрание сочинений. Том 1 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нанайцы отказались итти проводниками в этот сумасшедший рейс, да и впрямь было жутко окунуться в свистящую снеговую мглу, прятавшую в себе огни костров и автомобилей. Но выбора не было. В райкоме могли утешать себя афоризмом, что безвыходное положение хорошо тем, что из него обычно выходят с честью.
Начальником колонны выбран был Марченко, молчаливый, недоверчивый и вечно хворый человек, с характером остервенелого волка. Через час после решения он вышел в путь с тремя грузовиками. Буран несся космами снега, острого, как металлическая пыль, комьями снежков и ледышками рассеянной в воздухе речной воды. От кружения этих белых линий, точек и пятен начинали млеть глаза и в висках накоплялась одеревенелость, как от удара.
В тот день о посылке медикаментов в новый город думали многие. Инженер Лубенцов, сначала рубивший лес, а потом, после перелома ноги, бривший бороды первых строителей, сел за руль машины и мечтал до весны поработать простым шофером. Сейчас он пробивался из Волочаевки на север, к городу, имея на борту ящик с лекарствами и четырех пассажиров, в том числе ребенка и женщину.
Женщина сидела рядом с Лубенцовым, ребенок — не ее, а чужой — дремал у нее на коленях; двое мужчин тряслись в кузове под брезентом. Отец ребенка был в их числе. Изредка мальчик стучал в задний глазок шоферской кабинки и тоненьким голоском кричал:
— Папка, ты жив?..
Иногда он объяснял Лубенцову свое беспокойство:
— Будет ужасно, если он замерзнет. У нас никого нет, а я маленький…
Через каждый час Лубенцов останавливал машину и ворошил пассажиров.
— Началась ночь — белая, мутная, сыпучая.
Геолог и гидротехник лежали молча, берегли легкие.
— Через час должны быть на месте, — сказал Лубенцов. — С мужем на работу едете?
— Да. На работу.
— Не бойтесь. Доедем. Постучите им, чтобы не спали в кузове. Как вас зовут?
— Олимпиада. Не помните, что ли? Я же тогда у Зуева жила, когда эта история развернулась.
— Не помню. Какая история?
— Да с вашим отпуском-то. А я за Шотмана, за старика вышла.
— За Шотмана? Где он?
— В кузове. Не узнали? Бороду отпустил, потому и не приметили.
— Машина ползла по ледяным ухабам, скользила задними колесами, вертелась, сползала куда-то. Стекло впереди замерзло, хотя его недавно промыли спиртом. Желтый свет фонарей, ударяясь в туман, только путал глаза, ничего не показывая им.
— Стучите им, чтобы не спали! Эх, Соломон Оскарович, не во-время едешь.
Впереди мелькнули кусты. Что за чорт! Кусты посреди реки? Почудилось дерево. Машина нырнула правым бортом, ударилась кузовом обо что-то звенящее и — лево, лево руля… тормоз… Чорт его возьми — в полосе света забурела вода, похожая на взболтанное пиво. Машина медленно погружалась задом вместе с осколком льдины под кузовом.
В кузове закричали что-то непонятное.
— Готовьтесь прыгать, Валентина.
— Тетю зовут Лампиада, — заметил мальчик, цепляясь за что попало.
— Ага, вот и… прыгайте вдвоем! Я скажу.
Он дал первую скорость во всю мощь газа, вертанул руль и, быстро переходя на вторую, на третью, выравнивая кузов, на четвертую… нет, не берет… опять на третью, — понесся по бурой пузырчатой воде.
— Полметра воды на колесах, — пробормотал он, откидывая со лба мокрую шапку. — Тьфу… выбора нет, ни черта нет, поедем, — пробормотал он.
Мальчик тихонечко засмеялся.
— Выбора нет, ни черта нет, — повторил он с большим удовольствием.
Светлее и утомительнее становилась пурга. Глаза покалывала дьявольская усталость. Белели, раскалялись космы снега — это рассвет. Под колесами шатаются и гнутся льды. Крылья машины обледенели. Ход медленный, через силу.
Вдруг скользкий выверт колес. Машина прыгает в воздух.
— Держитесь!
Но дверца кабины открывается настежь. Синяя льдина тотчас просасывается в кабину, под ноги; Олимпиада падает на нее и, чиркнув ногами, куда-то проваливается.
— Папа, не спи!
Но что-то выбрасывает, вытаскивает крик мальчика наружу. Лубенцов выключает мотор и выглядывает. Кузов пуст. Мужчины склонились над криком женщины. Кажется, все идет более или менее… Он прыгает на лед и, прокатившись на покатости льдины, встает шагах в двадцати от машины. Она лежит почти на боку, поднятая ледяным бивнем.
Ледяное серое существо подходит к нему, позвякивая сосульками.
— Лубенцов, — говорит существо, — речь может итти об одном ребенке. Это наше общее мнение.
— Я двадцать два часа за рулем. Я ничего не понимаю, — выдавливает из себя Лубенцов.
Но маленький гидротехник, отец ребенка, бежит уже к нему.
— Двигаться, двигаться! — кричит он. — Раз, два, три! Быстрее!
Он запевает фальшивым голосом:
Смело, товарищи, в ногу…
— Ну, чорт вас!.. Встать!..
Он вынимает револьвер, и все начинают топтаться и прыгать.
— Выше ножки! — кричит гидротехник. — Не надо стесняться. Раз, два, три…
— Идиотство, — говорит или думает Лубенцов, не замечая, что падает.
В это время подходит машина Марченко. Шотман говорит ему:
— Речь может итти об одном ребенке. Забирайте медикаменты и ребенка и возвращайтесь на стройку.
Марченко соображает:
— Я возьму медикаменты, женщину, ребенка и одного мужчину. А двое останутся с вашей машиной. Я скажу по дороге нанайцам, чтобы прибежали на лыжах и выручили.
Гидротехник предложил жребий, но Шотман возразил резко и беспрекословно:
— Я старше всех вас по возрасту и по работе. Едет мальчик с отцом, едет женщина — моя жена. Я и Лубенцов остаемся. Старт!
Лубенцов и Шотман садятся в кабину раненого грузовика и с головой закрываются одним тулупом. Их лица касаются. Они дышат друг другу в глаза и легко погружаются в зыбкий сон, сон наяву, как болезнь. Над ними проходит самолет летчика Севастьянова, потом самолет летчика Френкеля, но они ничего не слышат. Им снится буря, им снится холод, они валяются во сне на лежанках и пляшут, что ли, или борются, так что ноют, замирают плечи.
Первым просыпается Лубенцов. Он слышит, как порывисто дышит ему в лицо Шотман и чмокает измученными губами. Лубенцов будит его, дрожа от страха.
— Соломон Оскарович! — говорит он. — Соломон Оскарович, проснись! Слушай меня. Я подлец, Соломон Оскарович! Теперь я знаю, что я подлец. Когда человек помирает, вся жизнь видна.
— Тогда тебе и жить было незачем, — с трудом шепчет Шотман, — сразу бы помер для интереса. Да молчи лучше, не дуй мне в глаза.
— Соломон Оскарович, родной, — шепчет Лубенцов, не зная, что сделать, что предпринять.
— Тсс, тихо, — говорит Шотман, — не мешайте мне. От слов дует, дышите молча. Тсс…
Лубенцов с трудом протягивает к нему руки и обнимает его, прижимает к груди, как ребенка.
— Шотман, — шепчет он. — Шотман, родной, если ты у меня погибнешь… этого еще не хватало.
Так спят они долго, долго, не шевелясь и дыша тихо. Вздохи их медленны. Медленны мысли. Все теплее, все жарче становится вокруг.
В нанайском стойбище было шумно. С утра били богов. Клали деревянного божка спиной кверху и били ремнями, приговаривая, что надо работать, как все работают.
Демидов полз по снегу на это интересное зрелище. В руках его был длинный нож. Он всаживал его в затвердевший снег и подтягивался на мускулах и потом опять делал «шаг рукой». Итти иначе из-за сильного ветра было невозможно.
— За что богов лупите? — спросил он, влезая в чум.
— Совсем от рук отбились, — сказал ему седой нанаец с длинной, до полу, трубкой. — Раньше, о чем ни попросишь, все исполняли, а теперь ничего не допросишься.
— В чем нужда-то?
— Народ очень болеет, — объяснил старик. — Год плохой, зверя не было, зверь далеко ушел, русские распугали. Зима пришла, думали — рыбу станем ловить, так ваши дорогу на реке сделали, лед прорубать нельзя. Плохо живем.
— Запрягай собак, — сказал Демидов, — едем в город. За каждого бога даю по чувалу муки. В музей отдам богов. За рейс — два мешка мороженой рыбы. А если спасем одного человека, — замерзает он с разбитой машиной на реке, — так еще по чувалу муки на каждого и ящик табаку всем.
— Накинь еще ящик конфет, — сказал старик. — Я, когда ходил к русским, просил их, чтобы ушли отсюда, ел конфеты. Дали они мне конфет и прогнали назад. Потом два раза опять ходил к ним, опять давали. Только там страх берет. Земля рычит, как собака, вверх летит, огонь кругом.
— Пять ящиков конфет даю. Едем.
Выехал с шестью запряжками.
Когда выезжали, старик опять остановил.
— Конфеты «медведь» называются, — сказал он. — Другой сорт не возьмем.
— Ладно! Хочешь, «страуса» тебе привезу, только отстань.