Избранное - Борхес Хорхе Луис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Особняк принадлежал некоему сеньору Лучесси, хозяину цирюльни в районе Барракас. Мать шила на дому, но дела наши были плохи. Не понимая всего, я ловил произносимые шепотом слова «судебная повестка», «опись имущества», «выселение за неуплату». Мать впала в уныние, а тетя упорно твердила: «Хуан не допустит, чтобы какой-то гринго вышвырнул нас на улицу». Каждый раз — мы уже знали это наизусть — она рассказывала, что произошло с одним наглецом из южных кварталов, который позволил себе усомниться в храбрости ее мужа. Узнав об этом, Муранья не пожалел времени, добрался до другого конца города, отыскал нахала, прикончил его ударом ножа и сбросил труп в Риачуэло. Был ли такой случай на самом деле, не знаю; важно, что его рассказывали и верили в него.
Засыпая, я уже видел себя беспризорником, ночующим на пустырях улицы Серрано, попрошайкой или разносчиком персиков. Последнее мне даже нравилось, поскольку освобождало от школьных занятий.
Не помню, сколько длились наши тревоги. Твой покойный отец как-то сказал при мне, что время не делится на дни, как состояние — на сентаво или песо: все песо одинаковы, тогда как любой день, а то и любой час — иные. Вряд ли я тогда понял, что он имел в виду, но фраза врезалась в память.
Однажды ночью я увидел сон, закончившийся кошмаром. Мне приснился дядя Хуан. Я не знал его, но воображал коренастым, с примесью индейской крови, редкими усами и спутанной шевелюрой. Мы шли на Юг через каменоломни и бурьян, но и бурьян, и каменоломни были улицей Темзы. Солнце стояло высоко. Дядя Хуан был в черном. Он остановился перед какими-то мостками через расщелину. Руку он держал под пиджаком, у сердца, но как будто не вытаскивая, а, наоборот, пряча оружие. Печальным голосом он сказал: «До чего я переменился». Он вынул руку, и я увидел ястребиные когти. Я с криком очнулся в темноте.
Наутро мать приказала проводить ее к Лучесси. Я знал, что она идет просить отсрочки и, наверное, берет меня с собой, чтобы домохозяин увидел ее беззащитность. Сестре она не сказала ни слова: та ни за что бы не позволила ей так унижаться. Раньше я не бывал в Барракас, мне казалось, что там куда многолюдней, больше лавок и меньше заброшенных участков. Повернув за угол, мы увидели возле нужною нам дома полицию и толпу. Переходя от группы к группе, один из местных рассказывал, что в три часа утра проснулся от стука; он слышал, как дверь дома открылась и кто-то вошел. Дверь осталась незапертой, а утром полуодетого Лучесси нашли лежащим в прихожей. Его закололи ножом. Он жил один, виновных не обнаружили. В доме ничего не пропало. Кто-то вспомнил, что в последнее время убитый почти совсем ослеп. Другой веско добавил: «Видно, пришел его час». Слова и тон произвели на меня впечатление; с годами я убедился, что в таких случаях всегда отыскивается резонер, делающий подобное открытие.
Собравшиеся у гроба предложили нам кофе, я взял чашку. В ящике вместо покойника лежала восковая кукла. Я сказал об этом матери; один из присутствовавших улыбнулся и объяснил, что эта кукла в черном и есть сеньор Лучесси. Ошеломленный, я встал посмотреть. Матери пришлось дернуть меня за руку.
Долгие месяцы все вокруг ни о чем другом не говорили. Убийства в ту пору случались редко: вспомни, сколько шума поднялось из-за дела Мелены, Кампаны и Сильетеро. Единственным человеком в Буэнос-Айресе, кто и бровью не повел, была тетушка Флорентина. Со старушечьим упрямством она повторяла:
— Говорила я вам, что Хуан не позволит какому-то гринго выставить нас на улицу.
Однажды утром ливмя лил дождь. В школу я идти не мог и рыскал по дому. Так я попал наверх. Тетушка сидела сложив руки; казалось, она отсутствует. Комнатка пропахла сыростью. В одном углу была железная кровать с четками, перекинутыми через спинку, в другом — деревянный сундук для платья. На беленой стене висела дешевая литография, изображавшая Богоматерь. На ночном столике торчал подсвечник.
Не поднимая глаз, тетушка сказала:
— Знаю, зачем ты пришел. Тебя послала твоя мать. Ей все невдомек, как это Хуану удалось нас спасти.
— Хуану? — растерялся я. — Хуан умер десять лет назад.
— Хуан здесь, — возразила она. — Хочешь посмотреть на него?
Она выдвинула ящик стола и достала нож. И уже помягчевшим голосом добавила:
— Вот он. Я знала: он меня не покинет. Второго такого не было на свете. Он не дал гринго и духа перевести.
И только тут я все понял. Эта жалкая, выжившая из ума старуха убила Лучесси. Одержимая ненавистью, безумием, а может быть, любовью — кто знает? — она выбралась через черный ход, темной ночью одолела улицу, нашла наконец нужный дом и вот этими большими костлявыми руками воткнула нож. Нож был Мураньей, мертвым, которого она по-прежнему боготворила.
До сих пор не знаю, открылась ли тетушка моей матери. Перед самым нашим выселением она умерла.
Здесь Трапани закончил свой рассказ. Больше мы не виделись. В истории этой женщины, вдовы, которая спутала своего мужа — своего тигра — с оставшимся от него предметом, орудием его жестокости, мне чудится некий символ. Человек по имени Хуан Муранья проходил когда-то по улицам моего детства, он познал то, что должен познать каждый, и в конце концов изведал вкус смерти, чтобы потом обратиться в нож, сегодня — в воспоминание о ноже, а завтра — в забвение, которого не избегнет никто.
СТАРЕЙШАЯ СЕНЬОРА **
© Перевод М. Былинкина
Четырнадцатого января 1941 года Марии Хустине Рубио де Хауреги исполнилось сто лет. Она была единственной еще остававшейся в живых дочерью поколения воителей за Независимость.
Ее отец, полковник Мариано Рубио, был тем, кого без преувеличения можно назвать «Малым Освободителем». Родился он в округе Мерсед, в семье скотоводов провинции Буэнос-Айрес, дослужился до чина альфереса в Андской армии, сражался при Чакабуко, участвовал в трагическом бою под Канча-Раяда, в битве при Майпу и два года спустя под Арекипой. Говорят, что накануне этого боя Хосе де Олаваррия и он обменялись шпагами. В начале апреля 1823 года произошло знаменитое сражение при Серро-Альто, но, поскольку оно происходило в долине, его также называют сражением при Серро-Бермехо. Венесуэльцы, вечно завидующие нашим ратным подвигам, приписывают эту победу генералу Симону Боливару, но беспристрастный летописец — из аргентинских историков — не даст себя ввести в заблуждение и прекрасно знает, что лавровый венок по праву принадлежит полковнику Мариано Рубио. Именно он, во главе полка колумбийских гусар, решил исход затянувшегося боя на саблях и пиках, что и предопределило не менее славную победу под Аякучо, к которой он тоже причастен. Именно здесь он был ранен. В 1827 году ему довелось отличиться при Итусаинго, где армией командовал Альвеар. Несмотря на свое дальнее родство с Росасом, он был человеком Лавалье и разгромил федералов в схватке, которую всегда называл «саблебоищем». Когда унитарии были разбиты, он уехал в Восточную провинцию, где и женился. Во время Великой войны скончался в Монтевидео, в городке, основанном «бланко» Орибе. Было ему без малого сорок четыре года, а этот возраст казался тогда почти старостью. Он слыл другом Флоренсио Варелы. Звучит весьма правдоподобно, что преподаватели Военного колледжа махнули на него рукой: он не сдал ни одного города, но и ни одного экзамена тоже. После себя оставил двух дочек, из коих младшая — Мария Хустина, та, о которой пойдет здесь речь.
К концу 1853 года вдова полковника со своими двумя дочерьми обосновалась в Буэнос-Айресе. Им не вернули сельских угодий, конфискованных тираном Росасом, но воспоминания об утраченных землях, которых они никогда не видели, долго жили в семье. Семнадцати лет Мария Хустина вышла замуж за доктора Бернардо Хауреги, который, будучи глубоко штатским человеком, тем не менее сражался у Павона и Сепеды и умер на своем служебном посту в эпоху Желтой Лихорадки. Он оставил сына и двух дочерей. Мариано, первенец, стал налоговым инспектором и часто посещал Национальную библиотеку и Архив, горя желанием написать подробную биографию своего героического деда, но так и не закончил ее, а может быть, и не начал. Старшая сестра, Мария Эльвира, вышла замуж за своего кузена, некоего Сааведру, чиновника Министерства финансов, а Хулия — за сеньора Молинари, который, хотя и носил итальянское имя, был преподавателем латыни и человеком в высшей степени образованным. Я не стану касаться внуков и правнуков, достаточно того, что читатель уже имеет представление о славном и обедневшем роде, возглавляемом эпической тенью предка и его дочерью, родившейся в эмиграции.