Моя жизнь. Мои современники - Владимир Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Если бы всю кровь, пролитую польским народом за свое освобождение, вылить на главную площадь Вильны, где стоит памятник Муравьеву, то бронзовому тирану не пришлось бы нагнуться, чтобы испить этой крови». И еще отрывок: «И когда дым от пороховых выстрелов рассеялся, мы увидели добродушные лица русских солдат, которые, расстреливая нас, расстреливали собственную свободу»… Когда Врублевский кончил, наступила длинная пауза, какая бывает в концертах после блестящего исполнения какого-либо музыкального произведения. А затем раздались бурные аплодисменты. Я посмотрел на своего соседа М. К. Мурзаева. Он вытирал слезы, катившиеся из его глаз.
Мало кому известный виленский адвокат Врублевский после этой речи вдруг сделался знаменитостью. Когда через несколько месяцев слушалось дело о восстании лейтенанта Шмидта, группа адвокатов, организовавшая защиту, пригласила его в качестве защитника главного подсудимого. Присутствовавшие на этом процессе передавали мне о потрясающем впечатлении, произведенном речью этого изумительного оратора. Все слушали ее с неописуемым волнением. А когда Врублевский кончил говорить, это волнение прорвалось в слезах. Плакали все — подсудимые, защитники и даже суровые военные судьи. Впрочем, утерши слезы в совещательной комнате, они все-таки приговорили Шмидта к смертной казни, а других подсудимых к каторжным работам.
Казалось, что этот изумительный оратор был предназначен для какой-либо крупной политической роли. Но после процесса Шмидта он снова исчез с политического горизонта. Перед выборами в первую Думу, куда он попытался выставить свою кандидатуру, стало известно, что Врублевский несколько лет тому назад выступал защитником какого-то участника еврейского погрома. Этого было достаточно, чтобы еврейское население Вильны голосовало против него, да и вообще чтобы его политической карьере в рядах левой русской интеллигенции пришел конец. Что же касается поляков, то они его не считали своим, ибо в польском вопросе он не проявлял достаточной национальной непримиримости.
Случайно я узнал, что Врублевский, продолжая быть скромным виленским адвокатом, дожил до революции 1917 года, в которой, однако, уже не пытался играть роли. В Вильне он был известен как библиофил, собравший за свою жизнь огромную библиотеку. Умер он, если не ошибаюсь, лет 10 тому назад, уже польским гражданином.
Земский съезд, на котором обсуждался вопрос о польской автономии, происходил в августе или в сентябре. К тому времени некоторые более правые члены съездов перестали на них появляться. Зато съезды пополнились гласными городских Дум, а также разными видными представителями интеллигенции, приглашавшимися с правом совещательного голоса. В этом съезде, в числе представителей города Москвы, принимал участие А. И. Гучков, а из петербургской интеллигенции приехали П. Н. Милюков, В. Д. Набоков и М. М. Винавер. Самым интересным моментом прений была словесная дуэль между Гучковым и Милюковым. Милюков обосновывал необходимость польской автономии (о независимости Польши даже поляки-националисты не решались тогда говорить), Гучков решительно ему возражал. Тут впервые два лидера будущих политических партий ясно установили свои разногласия в национальном вопросе, которые в течение многих лет разделяли два течения русской политической мысли. Само собою разумеется, что большинство членов съезда разделяло мысли Милюкова, и резолюция об автономии Польши была принята значительным большинством голосов. Тогда мы представить не могли себе, что через тринадцать лет Польша станет самостоятельным государством, которое не только не допустит на своих разноплеменных территориях никакой автономии, но что за русскими, ее населяющими, даже не будет признано прав национального меньшинства.
Я затруднился бы теперь последовательно изложить занятия земских съездов. Помню только, что после майского съезда, пославшего депутацию царю, у меня создалось впечатление постепенного отмирания земского движения, уступавшего место другим, более острым проявлениям революции: сначала съездам объединившегося Крестьянского Союза, решительным протестам Союза Союзов, частичным выступлениям и бунтам и, наконец, выступившему на авансцену Совету рабочих депутатов и всеобщей забастовке. Особенно ясно бессилие земских съездов в новой фазе революционной борьбы сказалось, когда, не получив от царя удовлетворения высказанных ему депутацией пожеланий, мы ставили вопрос — «а что же делать дальше?» Единогласие, достигнутое на майском съезде, далось нам не легко. Многие из нас пошли на компромисс со своей политической совестью, ожидая, что единогласием хоть что-нибудь будет достигнуто. А в результате — лишь не без колебаний данный «милостивый» прием и больше ничего. Все пышные слова Трубецкого упали в какую-то вату…
Неужели же после этой неудачи возможно было продолжать отвлеченные споры по программным вопросам! Бюро съездов поняло, что психологически это невозможно, и придумало выход — обращение к народу. Увы, это обращение было самоубийством для земских съездов. Земцы в своем большинстве далеко не были революционерами. Но, призывая народ к борьбе с властью, нельзя же было не указать на средства этой борьбы. Что же, призывать к бунтам, к восстаниям, к которым уже призывали народ революционеры?.. Большинство земцев этого не хотело, одни по соображениям принципиального свойства, другие — из робости, третьи — из чувства ответственности. И вот составили какое-то нудное и малоубедительное воззвание, в котором призывали население собираться и громко заявлять о своих нуждах и необходимых реформах, т. е. делать то самое, в бесполезности чего мы только что убедились по собственному опыту.
Еще помню знаменательный момент на одном из последних земских съездов после того, как под давлением революции правительством был издан указ 27 августа о предполагаемом созыве так называемой «Булыгинской» совещательной думы.
Между тем, в это время революция уже провозгласила своим лозунгом Учредительное собрание, и даже земские съезды требовали созыва парламента «с учредительными функциями». И то, что самой власти казалось уступкой, воспринималось общественными кругами как издевательство над требованиями всей страны. Левые призывали к бойкоту выборов, а земцы решили идти в Думу с тем, чтобы добиться расширения ее прав.
В это время Витте вернулся из Америки после заключения Портсмутского мира. Через третьих лиц он стал зондировать почву о настроениях у земцев на предмет возможного обновления правительства и привлечения в его состав общественных деятелей. Эта попытка Витте перекинуть мост через ров, отделявший правительственные круги от общественных, встретила решительный отпор со стороны руководителей земских съездов. Вопрос о возможном участии во власти был поставлен на съезде, поставлен был теоретически, хотя все мы частным образом знали о начале негласных переговоров.
И. И. Петрункевич произнес блестящую речь, в которой доказывал невозможность соглашения с правительством на почве булыгинской реформы. Если не ошибаюсь, ему почти не возражали, и съезд точку зрения Петрункевича одобрил. Этому съезду уделяет большое внимание в своих мемуарах В. А. Маклаков, упрекая земских либералов и ставя им в вину отказ от предлагавшегося им участия во власти. Со своей стороны, я не могу не считать крайне неудачной его попытку давно прошедшие события заново переиграть как бы на шахматной доске и с большей или меньшей логикой доказать, что игра велась неправильно и что если бы политики того времени делали иные шахматные ходы, то вся история России пошла бы по-иному. Один из таких неправильных ходов русского либерализма и земского движения в частности, по мнению Маклакова, заключается в том, что либералы поддерживали революцию, вместо того, чтобы заключить против нее компромисс с властью. Он совершенно упускает из виду, что всякий компромисс с противником возможен либо в том случае, если противник честен, либо, — если он не честен, — при условии, что имеешь за собой силу, могущую его принудить к соблюдению условий компромисса. Ни того, ни другого условия не было налицо во время революции 1905 года. Дальнейшие события показали, что власть шла на компромисс лишь тогда, когда ее брали за горло, а как только снова чувствовала за собой силу — сейчас же отказывалась от всех данных ею обещаний. Если даже лукавый Витте не мог удержаться в правительстве лишь потому, что царь не мог ему простить Манифеста 17 октября и стремления честно его соблюдать, то еще более эфемерно было бы участие в правительстве общественных деятелей до издания этого манифеста. Тем более, что силы за ними не оказалось бы никакой с момента заключения ими союза с самодержавием. Нужно ясно представить себе настроения революционного периода, когда самые умеренные обыватели, большинство чиновников и даже некоторые высшие сановники вдруг стали революционерами, чтобы понять, что вожди либерализма, заключившие в такой момент союз с враждебной им властью, тем самым перестали бы быть вождями, а стали бы игрушками в руках своих новых недобросовестных союзников…