Мемуарная проза - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь я и цилиндры понимаю. Когда он идет на могилу к жене, он надевает цилиндр, который перед могилой снимает, — в этом жесте весь обряд. Но, знаете, странно, они на могилу ездят целыми фурами, фургонами… Вы таковых не встречали? Полные фургоны черных людей… Немецкий корпорационный дух: и слезы вместе, и расходы вместе… Вдовье место, вдовцово место, противное место…
И слово не нравится: Zossen. Острое и какое-то плоское, точно клецка.
Простите, что я вас сюда позвал!
Но мы ведь ничем не связаны? (Наклоняясь к моему уху:) Мы ведь можем уехать? Сначала — посидеть, а потом — уехать? Провести чудный день?
Я только что сам приехал. Вы знаете, ведь я вчера туда — сюда! — не поехал, я тотчас же свернул вам вслед, следующим же трамваем — в «Pragerdiele», но… устыдился… Весь вечер ходил по кафе и в одном встретил (называет язвящее его имя). Что вы об этом думаете? Может она его любить?
Я, твердо:
— Нет.
— Не правда ли: нет? Так что же вес это значит? Инсценировка? Чтобы сделать больно — мне? Но ведь она же меня не любит, зачем же ей тогда мне делать больно? Но ведь это же прежде всего — делать больно себе. Вы его знаете?
Рассказываю.
— Значит, неплохой человек… Я пробовал читать его стихи, но… ничего не чувствую: слова. Может быть, я — устарел? Я очень усердно читал, всячески пытался что-нибудь вычитать, почувствовать, обрести. Так мне было бы легче.
…Можно любить и совершенно даже естественно полюбить после писателя человека совсем простого, дикаря… Но этот дикарь не должен писать теоретических стихов!
(Взрывом.) О, вы не знаете, как она зла! Вы думаете — он ей нужен, дикарь ей нужен, ей, которой (отлет головы)… тысячелетия… Ей нужно (шепотом) ранить меня в самое сердце, ей нужно было убить прошлое, убить себя — ту, сделать, чтобы той — никогда не было. Это — месть. Месть, которую оценил я один. Потому что для других это просто увлечение. Так… естественно. После сорокалетнего лысеющего нелепого — двадцатилетний черноволосый, с кинжалом и так далее. Ну, влюбилась и забылась: разбила всю жизненную форму. О, если бы это было так! Но вы ее не знаете: она холодна, как нож. Все это — голый расчет. Она к нему ничего не чувствует. Я даже убежден, что она его ненавидит… О, вы не знаете, как она умеет молчать, вот так: сесть — и молчать, стать и молчать, глядеть — и молчать.
— Месть? Но за что?
— За Сицилию. За «Офейру». «Я вам больше не жена». — Но — прочтите мою книгу! Где же я говорю, что она мне — жена? Она мне — она… Мерцающее видение… Козочка на уступе… Нелли. Что же я такого о ней сказал? Да и книга уже была отпечатана… Где она увидела «интимность», «собственничество», печать (недоуменно) мужа?
Гордость демона, а поступок маленькой девочки. Я тебе настолько не жена, что, вот… жена другого. Точно я без этого не ощутил. Точно я всегда этого не знал. И вот, из сложнейших душевных источников, грубейший факт, которым оскорблены все, кроме меня.
…Мне ее так жаль.
Вы ее видели? Она прекрасна. Она за эти годы разлуки так выросла, так возмужала. Была Психея, стала Валькирия. В ней — сила! Сила, данная ей ее одиночеством. О, если бы она по-человечески, не проездом с группой, с труппой, полчаса в кафе, а дружески, по-человечески, по-глубокому, по-высокому — я бы, обливаясь кровью, первый приветствовал и порадовался…
Вы не знаете, как я ее любил, как ждал! Все эти годы — ужаса, смерти, тьмы — как ждал. Как она на меня сияла…
И его мне жаль. Если он человек с сердцем, он за это жестоко поплатится. Она зальет его презрением… «Мавр сделал свое дело, Мавр может уйти». А он, должно быть, ее безумно любит!
(«Как у тебя все по-высокому, говорю я внутри рта, вот он уже у тебя и Мавр… И как с мужской, по крайней мере, стороны все несравненно проще, — той простотой, которой тебе не дано понять. А „безумная любовь“ — сидит в „Pragerdiele“, угрюмый, как сыч, и, заглатывая зевоту: „Ну и скучища же с ней! Молчит, не разговаривает, никогда не улыбнется. Точно сова какая-то…“ Но этого ты не узнаешь никогда».)
— Простите, я вас измучил! Такое солнце, а я вас измучил! Только приехали, а я вас уже измучил. Не надо больше о ней. Ведь — кончено. Ведь я — стихи пишу. Ведь я после вашей «Разлуки» опять стихи пишу. Я думаю — я не поэт. Я могу — годами не писать стихов. Значит, не поэт. А тут, после вашей «Разлуки» — хлынуло. Остановить не могу. Я пишу вас — дальше. Это будет целая книга: «После Разлуки»,—после разлуки-с нею, и «Разлуки»—вашей. Я мысленно посвящаю ее вам и если не проставляю посвящения, то только потому, что она ваша, из вас, я не могу дарить вам вашего, это было бы — нескромно.
Можно вам прочесть? Когда устанете, остановите, я сам не остановлюсь, я никогда не остановлюсь…
И вот над унынием цоссенского ландшафта:
Ты, вставая, сказала, что — нет!И какие-то призраки мы.Не осиливает — свет.Не осиливает — тьмы.Ты ушла. Между нами года —Проливаемая — кудаПроливаемая — вода?Не увижу тебя никогда.Пробегает листки, как клавиши.Да, ты выспренней ложью обводишьЗлой круг вкруг себя.И ты с искренней дрожью уходишьНавеки, злой друг, от меняБез ответа.И я никогда не увижу тебяИ — себя — ненавижу за это!
И еще это! — В его руке листки, как стайка белых, готовых сорваться, крыльев.
— Ты — тень теней, тебя не назову,Твое лицо холодное и злое…Плыву туда, за дымку дней, зовуЗа дымку дней, — нет, не тебя: былое,Которое я рву (в который раз!),Которое в который раз восходит,Которое в который раз, алмаз,Алмаз звезды, звезды любви, низводит…
И, точно удивившись внезапно проступившей тишине:
— А какая тихая дочь. Ничего не говорит. (Зажмурившись:) Приятно! Вы знаете, я ведь боюсь детей. (Глядя из всех глаз и этим их безмерно расширяя:) Я бе-зум-но их боюсь. О, с детства! С Пречистенского бульвара. С каждой елки, с каждого дня рождения. (Шепотом, как жалуются на могущественного врага:) Они у меня все ломали, их приход был нашествие… (Вскипая:) Ангелы? Я и сейчас еще слышу треск страницы: листает такой ангел любимую книгу и перервет вкось — точно рваная рана… И не скажите — нечаянно, редко — нечаянно, всегда — нарочно, всё нарочно, назло, искоса, исподлобья — скажу или нет. О, они, как звери, не выносят чужого и чуют слабого. Все дело только — не показать страха, не дрогнуть… Больной волк ведь, когда заболеет, наступает на больную лапу… Знает, что разорвут. О, как я их боюсь! А вы — не боитесь?
— Своих — нет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});