Том 1. Рассказы и сказки - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огни станции хотя были и далеко, но блестели прямо в глаза и мешали видеть. Он расставил руки и, думая о страшной власти памяти над жизнью, пошел раскорякой сквозь темноту, как сквозь туннель.
Его ждали. Он поравнялся с будкой, заваленной виноградом и арбузами. Фруктовый свет упал на белую бородку и клетчатую от морщин щеку. Его окликнули:
— Товарищ Мусатов?
— Я самый, — ответил он хорошо выработанным басом старого партийного работника. Он остановился, вглядываясь в людей, стоящих за светом. Их было довольно много.
— Черт возьми! — молодцевато воскликнул Мусатов. — Я приехал сюда в некотором роде частным образом, а вы мне такую помпу закатываете! Совершенно зря… Ну, кто из вас товарищ Юхов, признавайтесь?
Юхов выдался плечом из тесной кучки и пожал крупную руку.
— А я вас сразу по портретам признал, — сказал он, разглядывая вциковский флажок на груди гостя. — Долго у нас пробудете?
— Денька два-три.
Подталкиваемый со всех сторон дружескими плечами, хмыкая и разминаясь, Мусатов прошел через вокзал.
— Ну, это вы, положим, бросьте, — бубнил на ходу Юхов и вдруг сразу перешел на «ты», — даже не думай. Раньше недели тебя не выпустим. Арестуем.
— Я лицо неприкосновенное, — нарочно надменно сказал Мусатов в нос, выставляя обширную грудь и раскатываясь на букве «р».
— Ничего! Мы твое имя носим. Что захотим, то с тобой и сделаем. Хоть в Политбюро жалуйся.
Мусатов остановился на лестнице, надел пенсне и косо посмотрел на Юхова.
— Вот как?
Юхов ему понравился.
Вокруг было несколько источников света. Фонарь у вокзала. Два неярких окна в домике напротив. И очень далеко и высоко, над лесами строящегося элеватора — голая звезда пятисотсвечовой лампы. От каждого предмета ложились радиусом несколько теней различной длины и силы. Но всюду присутствовал постоянный, почти незаметный, волшебный свет. Он, как зелье, примешивался ко всему.
— Ладно, — сказал Мусатов, задумчиво поворачивая лицо вверх. — Ладно, Юхов. Ты меня не пугай. Я ворона стреляная.
Все засмеялись.
По местному времени было часов одиннадцать. Маленькая рябая луна стояла в самой середине мраморного неба.
В доме для приезжих Мусатову была приготовлена отдельная комната.
Оставшись один, он поставил на табурет возле кровати керосиновую лампочку.
В подштанниках и пенсне он лег под сыроватое тканьёвое одеяло и с удовольствием взял из мешка загнутую книгу. Свежая и на вид пухлая подушка захрустела под головой и уколола соломой. Страницу «Анны Карениной» закрыл острый угол подушки. Мусатов примял его плечом и стал читать. Без этого он не мог заснуть.
Собственно, он не читал. Читать он перестал давно. Он перечитывал.
У него было несколько любимых книг, заменявших ему всю остальную литературу. Каждую из этих книг он знал, как самого себя.
Он не только следовал за персонажами и присутствовал при событиях. Очень часто — чаще всего — персонажи следовали за ним, а события совершались только с его ведома и согласия. Если же персонажи вдруг выходили из повиновения и события начинали совершаться вопреки его воле, Мусатов тотчас применял самые решительные меры.
Он круто клал большой палец с твердым старческим ногтем на восставшую страницу и прикрывал книгу. Этим он, во-первых, мгновенно пресекал принявшее дурной оборот действие и снимал с себя всякую ответственность за дальнейшее. Во-вторых, он выигрывал время для передышки и освобождал воображение от образов с тем, чтобы на свежую голову спорить с автором.
Спор возникал немедленно.
А большой палец между тем оставался заложником и осведомителем, с двух сторон сжатым непокорными страницами.
С авторами Мусатов был в очень коротких отношениях. Они приходили к нему запросто, как старые сослуживцы, и оставляли в прихожей калоши.
Он относился к ним различно.
Например, Гоголя высоко ставил как мастера, но терпеть не мог как человека. В жизни Гоголь был действительно неприятнейшая личность. Высокопарный, придирчивый, под парик засунуты для теплоты печатные бумажки — не то листы «Жития святых», не то газетные пасквили. В ушах — йодистая вата. Черт знает! Не человек, а чучело человека. Даже непонятно, как он мог с такой наружностью написать «Старосветских помещиков».
Спорил он мерзко. Рта не давал открыть собеседнику. Фыркал, крутил носом, перебивал, касался личностей. Все время прибегал к метафорам и объяснялся витиеватыми словесными ребусами. Кроме того, был ханжа и мистик и грозился чертями и геенной.
Нет, совершенно правильно поступил с ним Белинский. Славно отделал!
В этом отношении Шекспир был куда приятнее Гоголя, хотя по части метафор и ребусов превосходил Николая Васильевича. Особенно в подлиннике, на своем ужасном староанглийском языке. Шекспир охотно соглашался со всеми доводами Мусатова. Он легко шел на уступки. Если Мусатов требовал другого оборота событий, Шекспир тотчас предлагал любое продолжение на выбор. Мусатов выбирал. Возникала новая сцена. Действие развивалось в другом направлении. И вдруг Мусатов, к ужасу своему, замечал, что попался. Хитрый Шекспир незаметно приводил персонажи в то самое положение, из которого их пытался вывести Мусатов.
Мусатов требовал новых перемен. «Как вам будет угодно», — покладисто соглашался Шекспир.
Со щегольством шахматного виртуоза он поворачивал действие, как доску, предлагая меняться цветами. Он отдавал противнику свою почти выигранную партию и брался продолжать почти проигранную Мусатова.
Но сколько бы раз клетчатая доска событий ни поворачивалась, Шекспир всегда в конце концов добивался победы. Король Мусатова был заперт на заранее назначенной клетке.
При звуке труб рок вмешивался в трагедию. Мертвый герой падал в бережно подставленную ладонь.
За давностью событий Мусатов легко мирился с поражением.
И темнобородый Шекспир в белом отложном воротнике со шнурками — бархатный Шекспир чандосского портрета — таинственно, как смерть, выходил в туфлях из комнаты, унося в еловой шкатулке окостеневшие персонажи своих белых и черных фигур, королей, королев, зубчатых башен, офицеров, коней и солдат, перемешанных катастрофой.
IIБольше всего Мусатов любил спорить с Толстым.
Их миры, мир Толстого и мир Мусатова, не были разделены прозрачной, но непроницаемой стеной времени. Они легко смешивались, как две соседние области с разным государственным строем, не имеющие естественных границ.
Очень часто идеи Мусатова преждевременно и слабо рождались в уме толстовских персонажей, а толстовские персонажи, в свою очередь, иногда заходили в местность Мусатова.
Прокурор Катюши Масловой однажды обвинял самого Мусатова и упек его как личность политически неблагонадежную в места весьма отдаленные.
Левин страстно спорил с братом о коммунизме, бился над рационализацией сельского хозяйства, каялся, хотел жениться на крестьянке и делал отчаянные, но бесплодные усилия найти абсолютную правду и изменить жизнь.
А левинские мужики, вышедшие косить по росе, легко могли, заблудившись во времени и пространстве, забрести в район сплошной коллективизации и лихо выкосить обобществленный луг сельскохозяйственной артели имени товарища Мусатова.
Мусатов расходился с Толстым во всем. Но было одно общее: сознание необходимости переделать мир. Впрочем, это сейчас же превращалось в резкое противоречие.
Сердясь и волнуясь, Толстой доказывал, что сначала каждый человек должен переделать себя, а мир вследствие этого переделается сам. Мусатов холодно и непоколебимо настаивал на обратном порядке.
Сначала — мир, потом — человек.
Письмо Юхова пришло в Кремль.
Юхов приглашал Мусатова посмотреть сельскохозяйственную артель, носящую имя Мусатова.
Лично Юхова Мусатов не знал, но много слышал о его замечательной работе. В сущности, если отбросить подробности, Юхов на своем участке переделывал мир. И переделывал здорово.
Мусатов никогда ничему не верил на слово. Надо было съездить и убедиться. Несколько дней он употребил на устройство свободной недели для поездки.
По ночам он воевал с Толстым.
За окном под белой аркой горели газовые фонари.
Борьбу начинал Толстой.
Но сила и опыт были на стороне Мусатова. Толстой говорил, а Мусатов делал.
На этот раз он с особенным удовольствием чувствовал в Толстом великого, но слабого противника.
Осторожно и тщательно снимая с романа один за другим покровы, он сделал открытие, что «Анна Каренина» — роман о землеустройстве и надо быть слепым, чтобы не видеть этого.
Роман жил двойной жизнью. Поверх блестяще написанного салонного жанра с любовным сюжетом выступали суровые контуры социальной драмы.