Оскал смерти. 1941 год на восточном фронте - Хаапе Генрих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обратно они вернулись уже с безжизненным телом своего командира.
Штольц увлекся преследованием русских и углубился слишком далеко в лес. Вражеский пулеметчик, притаившийся в пулеметном гнезде в густых заснеженных кустах, успел выпустить очередь по огромной фигуре. Но это было последнее, что он успел сделать в своей жизни. В следующее мгновение один из унтер-офицеров Штольца швырнул в эти кусты гранату, и пулеметчик вместе со своим пулеметом были отправлены ее взрывом в мир иной. Когда солдаты приподняли рухнувшее в снег грузное тело Штольца, еще надеясь на какое-то чудо, было уже слишком поздно. Наш великан был мертв, а в его груди зияли четыре огромных дыры, проделанные крупнокалиберными пулями.
Весь остаток ночи солдаты 10-й роты дрались как люди, в которых вселился сам Сатана. Они все никак не могли поверить в то, что их веселый и горячо любимый всеми командир убит, но зато твердо знали, что если это и так, то уж они постараются, чтобы русские составили ему как можно более многочисленную компанию по пути на небеса. Перегруппировывая свои силы, русские атаковали нас снова и снова, но каждый раз останавливались и отбрасывались назад плотным заградительным огнем наших пулеметов, автоматов и винтовок. Не последнюю роль тут сыграли, конечно, и наши легкие артиллерийские орудия с минометами.
Бойня эта длилась пять с половиной часов, пока русским это наконец не надоело и они не отступили, пытаясь оттащить назад некоторых своих раненых.
Но более сотни их все же так и осталось на окровавленном снегу прямо перед домами, которые мы обороняли. Наши потери составили четверо убитых и шестеро раненых.
На следующее утро мы обнаружили значительное количество мертвых русских солдат еще и в лесу. В основном это были раненые, брошенные при отступлении своими товарищами. Более сотни их, будучи из-за своих ран не в состоянии доползти обратно до своих позиций, так и замерзли насмерть.
Утро 28 декабря было все таким же умеренно холодным, и у нас выдалось время на то, чтобы очистить от трупов все поле битвы. Теплого зимнего обмундирования, снятого с более чем двух сотен мертвых русских, хватило на то, чтобы обеспечить им каждого солдата батальона, а главное — тех, кто до сих пор его не имел.
Смерзшиеся в гротескные глыбы тела были перетащены в бани, где за них принялись «работники пилы и топора». Это было, конечно, не самым приятным занятием, чтобы не сказать больше, но привередливость и щепетильность пришлось отбросить — ведь речь шла о жизни наших людей. Смерть подстерегала на каждом шагу любого, кто не умел сберечь тепло своего тела.
В лесу были проделаны дополнительные просеки для ведения огня, смены караулов продолжали регулярно обходить внешнее кольцо нашей линии обороны, а группы лазутчиков пробирались как можно дальше ползком в поля, чтобы разведать намерения русских. У некоторых из них произошли даже короткие перестрелки с такими же мелкими отрядами русских. В течение всего дня артиллерия обеих сторон время от времени разражалась беспорядочным огнем. Поступили сообщения о значительных перемещениях вражеских войск между Васильевском и Горками. Всему нашему личному составу было приказано тщательно вычистить свое оружие с дальнейшим нанесением на его движущиеся части минимального количества смазки. Кроме того, солдаты проверили и опробовали значительное количество вражеского трофейного оружия и боеприпасов, оставленных русскими при отступлении. Замерзшие тела всех убитых русских были перетащены и набросаны огромными кучами в амбарах. Мы не могли оставить их на снегу перед нашими позициями, поскольку — помимо всего прочего — они представляли бы собой ложные цели в ходе следующего боя.
Присматривая за ходом подготовки к следующей схватке, Кагенек, казалось, был повсюду одновременно. Он, в частности, внимательно проследил за тем, чтобы снятое с русских теплое зимнее обмундирование было как можно равномернее распределено между всеми нашими солдатами, и к полудню каждому из них мороз был практически уже не страшен — во всяком случае, не сравнить с тем, что было раньше. С ношением русской форменной одежды было связано, правда, и одно неудобство: в горячке рукопашного боя или, скажем, при плохой видимости наших солдат легко можно было принять, особенно издалека, за красноармейцев — причем как одной, так и другой из сторон, и это могло повлечь за собой некоторую неразбериху. Но это воспринималось нами как сущая чепуха по сравнению с тем теплом, которое давали толстые овчинные тулупы, меховые шапки и поистине волшебные валенки!
И вот наконец все основные мероприятия по подготовке к очередному бою закончены. Я почувствовал, что наступил самый подходящий момент для того, чтобы немного отдохнуть и набраться сил перед следующей атакой русских, и вышел на минутку на улицу, чтобы глотнуть свежего бодрящего воздуха. Повсюду царствовал фантастический лунный свет, даже еще более яркий, чем в предыдущую ночь. Термометр снова показывал похолодание — на этот раз уже тридцать пять градусов мороза, а его столбик все продолжал и продолжал опускаться. В штабе батальона Кагенек склонился в глубокой задумчивости над изучением карты боевых действий; Ламмердинг был где-то снаружи, проверяя линию связи с ротой Бёмера и с отделением из 37-го полка; маленький Беккер был занят тем же, но касаемо связи с 10-й ротой и с восточными пулеметными расчетами.
— Как думаешь, Хайнц, в какое время они появятся на этот раз? — спросил меня Кагенек.
— Я думаю, они подождут, пока не скроется луна, — ответил я. — В прошлый раз им досталось так сильно именно благодаря яркому лунному свету.
— Согласен, — кивнул Кагенек. — В таком случае у нас есть еще несколько часов до их появления. Какое блаженство…
Он с облегчением вздохнул и сложил карту.
— Ну что же, я сделал все, о чем только мог подумать… — немного помолчав, в раздумчивости проговорил он. — Но этот лес у восточной окраины деревни… Это наше самое слабое место, и с этим ничего не поделать — оно таковым и останется.
Мы присели прямо напротив открытого огня печи и с наслаждением вытянули ноги поближе к весело потрескивавшим поленьям. Бруно, ординарец Кагенека, вошел с двумя чашками горячего дымящегося кофе. Взглянув на Кагенека, он озабоченно проговорил:
— Осмелюсь заметить, что герру обер-лейтенанту следовало бы лечь и хотя бы немного поспать: каждая минута сна сейчас просто бесценна.
— Не беспокойся за меня, Бруно, — отозвался Кагенек. — Час такого отдыха, как сейчас, оказывает более тонизирующий эффект, нежели час сна, после которого не хочется просыпаться.
На стене тикали старые часы с маятником. Для простой русской избы это был весьма необычный элемент интерьера.
— Тиканье часов, — проговорил Кагенек после довольно продолжительного молчания, — привносит в любой дом умиротворение и покой. У нас дома тоже были старинные часы с маятником. По сути, это одно из моих самых ранних воспоминаний детства. Мне тогда было, наверное, лет шесть. Я потихоньку выздоравливал после долгой и тяжелой простуды, и моя мать проводила большую часть своего времени со мной, а не с моими братьями.
Видимо, окунувшись с головой в детские воспоминания, Кагенек опять на некоторое время ушел в себя.
— А эти старинные часы все тикали и тикали, — продолжил он наконец, — а моя мама сидела около моей кровати и читала мне сказки. А часы отсчитывали уходившее время. Я очень хотел, чтобы эти сказки никогда не кончались, и думал, что если бы я остановил часы, то и сказки стали бы бесконечными. Но часы все тикали и тикали и в конце концов стали олицетворять для меня некое могущественное зло. Ведь они лишали меня не только бесконечных сказок — они безвозвратно уносили бесценные минуты жизни моей мамы…
— …знаменуя этим рождение мыслящей личности, — подхватил я. — Это момент, начиная с которого мальчик начинает становиться мужчиной и уже не может жить, как ребенок, одним лишь настоящим.
— Должно быть, ты прав, Хайнц, — мечтательно проговорил Кагенек. — А последняя минута в жизни каждого мыслящего, как ты говоришь, существа ознаменовывается, возможно, остановкой каких-то особых, высших, относящихся лишь к нему одному часов. Сейчас половина десятого. Сутки назад в это время часы остановились для Штольца… Знаешь, порой я просто не могу поверить в то, что мы выберемся из этого ада, — если, конечно, не произойдет какого-нибудь чуда.