Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера - Юрий Слёзкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее сходство с цыганкой или черкешенкой не вызывает сомнений, но ни Кузаков, ни Трошев не порывают с Большим путешествием ради улучшенной версии «Кавказского пленника». Русский путь (прогресс) очевидно лучше, и большевик, зачарованный великолепием ее «искусства», не думает об отступничестве. Она, а не он — трагическая фигура, «рыцарь печального образа»{1385}. Он лишается чистоты, но сохраняет веру; она должна отречься от самой себя, чтобы найти любовь. В финале она делает правильный выбор и — в романе Кузакова «Любовь шаманки» — сдает изображение основателя рода и свои собственные одеяния в музей. По очевидным причинам читателю не показывают картин последующего супружеского счастья: он любит ее таинственную поэтичность, но соглашается жениться при условии, что она от нее откажется. Гордая хозяйка тайги не выдерживает соседства с телевизором и швейной машинкой.
Важный подвид литературы Большого путешествия — история обучения молодого северянина в большом городе — также претерпел существенные изменения. В 1930-е годы паломничество туземца завершалось обретением социальной справедливости (а также высоких технологий и человеческого тепла); в первые послевоенные годы его поражали необыкновенные качества простых русских людей; к 1970-м он писал мемуары и говорил почти исключительно о «культуре». Живя в Москве и Ленинграде и оглядываясь на пройденный путь, северные писатели с высшим образованием рассказывали о своем физическом и духовном освобождении. Начало их пути было мрачным и мучительным, каким и должно было быть начало всех Больших путешествий: «Неужели в этом тесном и темном жилище с земляным полом, с нарами от стенки до стенки, с дымоходом под нарами, в грязных лохмотьях детишек шамана, не видя света зимой, а летом всегда под палящим солнцем — неужели мы так жили в начале века и тысячу лет?»{1386}
Но теперь проводником в новый мир света и свободы был не Ленин, а Пушкин. Или Лермонтов. Или Толстой. «Русская книга. Она уводила меня далеко-далеко от привычного завывания вьюги за окном, от морозного звона высоких сибирских звезд»{1387}. Юный герой Рытхэу сознательно равняется на «Детство» Горького, когда жадно проглатывает книгу за книгой в своем темном потаенном углу: сами книги «были маленькими лучами, освещавшими скрытый от Ринтына мир»{1388}. Традиционная оппозиция света — тьмы приобрела новый, более «изначальный» смысл противостояния «природы» и «культуры»: «Природа — это шерсть медвежьей шкуры и мои страхи. Метели. Мир прекрасного — это школа, книги, русская речь. Природа меня закабаляла; культура — освобождала. Я хотел снять с себя природное и перейти весь в мир культуры»{1389}.
Большевик больше не подходил на роль проводника. Только настоящий русский интеллигент, жрец культа Пушкина и Гоголя, мог посвятить неофита в таинства духовной свободы. Герои произведений Рытхэу и Киле — сироты, для которых самое ценное в приемном отце — культура и начитанность. Петр Киле в своих замечательно ярких воспоминаниях рисует булгаковские картины жизни самоуверенной и приверженной традициям аристократии духа и тела: «На некоторых дверях, по старинному обычаю, висят медные дощечки: “Профессор такой-то”. И мне это нравится»{1390}. В кульминационной сцене герой Киле сдает вступительный экзамен университетскому профессору истории, благожелательному старому интеллигенту, и вдруг осознает, что их отношения учителя и ученика простираются далеко за пределы аудитории: «И так всегда было, когда я встречал на жизненном пути настоящих русских интеллигентов. Я это рано осознал, и моя мечта о великой жизни была часто связана с усыновлением меня вот таким старичком с его старушкой, и они жили непременно в Ленинграде»{1391}, т.е. не в колыбели ленинской революции или столице петровской империи, а в городе, где бродят тени Пушкина и Достоевского. Равенство, приобретенное причастностью к интеллигенции, цементируется дружбой с русским. «И было странно, как за 10 000 километров — я в таежной глуши, он в Ленинграде — думали в сущности об одном и том же, открывали одних и тех же писателей. И мне было приятно сознавать, что мы на равных, что он мне симпатичен, и я ему нравлюсь»{1392}.
В конце пути паломник обычно находил русскую жену и становился русским писателем или учителем{1393}. Его ребенок («подарок от России»){1394} рос в мире культуры (в России), а плоды его творчества предназначались для его новых и подлинных соплеменников — русских интеллигентов.
Писать на родном языке не имело смысла, потому что из восьми тысяч нанайцев на свете, если кто и читает стихи, читает на русском языке. Переводить Пушкина на нанайский язык нет нужды. Пушкина я люблю в стихии русской речи и отказаться от этого не могу. Да и писать стихи на ином языке мне кажется странным. И кто знает, насколько русский язык стал мне родным?{1395}
К 1972 г., когда вышла книга П. Киле, дихотомия природы и культуры стала чрезвычайно популярной. Но многие не соглашались с Киле относительно ее значения. Со времен XX съезда парши писатели отправляли своих молодых героев прочь от больших городов, на поиски подлинного самопознания. Король, как объявили народу его наследники, был не вполне одетым, и, по мнению некоторых представителей обманутого поколения, то же можно было сказать и о самих наследниках. Возвращение к семейным ценностям после «великого перелома» и распространение бюрократической чувствительности после войны смягчили советский революционный урбанизм; теперь появилось новое поколение авторов, отвергавших «культуру» Москвы и Ленинграда в пользу «природы» далеких окраин. Мекка молодых северян все чаще казалась им миром пошлости и фальши. «Оттепель» заставила усомниться в прошлом и тем самым затемнила будущее, а в настоящем по-прежнему царили плодовитые и время от времени неверные супруги, кушавшие борщ в уютной отдельной квартире. Где же, спрашивал пресытившийся и разочарованный юный герой, осталось место для подлинных чувств, твердых убеждений, истинной любви и вечной дружбы? Чем дальше от «хороших головных платков», тем лучше — гласил ответ, и десятки литературных персонажей отправились на охоту, в походы или геологические экспедиции{1396}.
Крайний Север снова стал царством опасной и суровой природы, местом, где «достойных людей» можно отличить от «пижонов»{1397}. «Тундра не любит слабых», — провозглашалось в типичной книге на эту тему{1398}. Но если снежная пустыня сталинской эпохи была врагом, которого нужно было раз и навсегда разбить и укротить, то Север 1960-х был суровым наставником, хранилищем истинных ценностей, забытых изнеженными, женоподобными горожанами. «Тундра помогает человеку понять самого себя, найти свое место в жизни», и сделать это она может потому, что «суровая жизнь отучает от бессмысленной суеты»{1399}. Старый Север был по преимуществу необитаемым — в мире полярных экспедиций и технологического прогресса не было места для аборигенов-собирателей; новый Север, как выяснилось, был населен народами, которые на протяжении многих поколений пользовались преимуществами суровой и осмысленной жизни. Точно так же, как беглецы в другие места открывали для себя красоту и чистоту дальних русских деревень, полярные путешественники обнаружили, что неиспорченная природа порождает неиспорченных, естественных людей: «Север не балует людей. Он требует от них полной отдачи душевных и физических сил. Видимо, именно северная суровая природа выковала маленькие народы особого свойства. Их характеры и обычаи так же просты, лаконичны и красивы, как и она сама»{1400}.
Впервые с 1920-х годов коренные народы Севера вернулись в русскую литературу в качестве безыскусных, искренних и благородных детей природы, всегда готовых помочь советом сбившимся с пути представителям «культуры». Пожив среди них, беспристрастный горожанин переставал ожидать «вежливо-безразличных улыбок, скрывающих неприязнь к собеседнику» и понимал, что «здесь, в тундре, не было деления на твое-мое, беда и радость делились на всех поровну»{1401}. Даже профессиональные этнографы, которые в публикациях Института этнографии писали о сближении наций и повышении уровня жизни, заключали слово «цивилизация» в кавычки, когда обращались к широкой аудитории. В 1960-е и 1970-е годы многие молодые авторы и их молодые читатели были согласны, что пришло время предпринять Большое путешествие в обратном направлении. «Несмотря на то, что в их поселках горит электрический свет и “играет” радио, жизнь эвенков и сейчас полна приключений и опасностей, радостей и огорчений людей, стоящих не вне природы, а среди ее»{1402}.