Том 2. Мелкий бес - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наташа стояла у двери. Кто-то спросил ее:
– Не знаете ли, кто эта барышня в трауре, которая так плачет?
Так же тихо ответила Наташа:
– Это – невеста покойного.
– Но никто из родных ее не знает, – с удивлением шептал спрашивающий.
– Да. Это печальная история.
Стали передавать один другому:
– Это – невеста покойного.
Родные были в недоумении. Но все поверили. И как было не верить!
Для всех этих, родных и чужих, различно настроенных людей, печальных и равнодушных, Нина, никому не знакомая, плачущая, милая и жалкая в её траурном наряде, была воистину невестою этого неизвестно почему застрелившегося студента, тихого и красивого в своем белом, красивом гробу. Никто не знал, какая тайна связывает этот гроб и эту плачущую девушку, – и не она ли была причиною его смерти, – но всем было трогательно смотреть на нее. Рядом с отчаянием седой старухи матери и тупым горем старика отца, выражавшимися так сильно и так внешне некрасиво, с покраснелостью глаз, со слезливым насморком, с растрепанною прическою седых волос, немая скорбь этой молящейся на коленях девушки в трауре казалась возвышенною и прекрасною. И хотя все знали родителей, а её никто не знал, всем было гораздо более жаль ее, милую, жалкую, трогательно склонившую колени, такую изысканно-очаровательную под складками её полупрозрачной креповой вуали. И даже бывшая у иных мысль о том, что опечаленная и плачущая невеста могла быть причиною смерти этого прекрасного молодого человека, осыпанного в гробу благоухающими ненужным ему ароматом цветами, – даже и эта жестокая и суровая мысль не побеждала сожаления к ней, рожденного в тихих потоках её светлых слез. И её глубокая опечаленность, и склоненное к холодным паркетам её орошенное слезами лицо, и вся её скорбная фигура, – о, если в этом горе есть неумолимое дуновение злых раскаяний, что же, разв от этого еще не более жалко её? Мало ли из-за чего ссорятся и временно расходятся любящие люди, – а ведь она, очевидно, любила его, – по нелюбимым так не плачут и траура не надевают, – мало ли что бывает между милыми, а он, жестокий, убил себя, не стерпел легкой печали, навек погрузил её сердце в ужас и тоску страшного воспоминания!
А она, плачущая и молящаяся невеста неведомого жениха, она, отдавшаяся покорно порывам своей творимой печали, – что чувствовала она?
Как ни была она рада отдать свое сердце томлениям печали, как ни приготовлена была она к этому тоскою сознанных предчувствий, – все же представшее ей превзошло её ожидания.
Очарование этого молодого и такого смертельно спокойного лица, к которому припала она для поцелуя притворной скорби, в один краткий миг овладело ею, – и чувствовала она, что довеку не свергнуть ей этого сладкого и жгучего очарования. Что-то более прекрасное, чем красота, и более властное, чем власть любви, презирающей могильный холод и мрак погребального склепа, нечто неизъяснимое и невыражаемое никакими человеческими словами, обаяние, ведомое одной только смерти, приникло к ней, – и уже знала она, что лежащий в белом гроб, осыпанный алыми розами, обвеянный взмахами пламенеющего кадила, окруженный зыбкими волнами синего ароматного дыма, где растворен темный ладан, что он воистину желанный, возлюбленный её жених.
И когда спускалась она со ступеней чёрного катафалка, и глазами, полными тоски, окинула простор холодного покоя, отыскивая, где бы ей укрыть свои слезы, уже нестерпимою мукою было пронизано её сердце. Она сделала два три шага, и почувствовала, что голова её кружится. Она повернулась лицом к гробу; возрастающая слабость была в её дрожащих коленях. Уже не выбирала она места и, где пришлось, опустилась, почти упала близ гроба. Рядом с нею плакала седая мать, тихо, слезливо всхлипывая. Черная ряса священника медленно двигалась близко от её лица. Она заплакала, приникла лицом к рукам, брошенным на пол, и над нею звякнули тихим звяканьем колечки кадильной цепи, пронесся низкий и уверенный голос диакона, и грустно, красиво и звонко полилось панихидное пение, – слова трогательные, значительные, более веские, чем бедная вира людская, такие мудрые, такие утешающие, – и такие неутешительные.
Закрыв лицо руками, едва слыша слова и пение, едва вдыхая ладан грусти, она ясно видела перед собою лицо покойного, внезапно ей милое. Видела его живым, – смеялись глаза, и уста, полуприкрытые черными усами, двигались, и слова были мудрые и правдивые, и слова были о том, что неизменно близко и дорого сердцу. Всматривалась, – ж черты лица, в короткую минуту целования схваченные цепкою памятью внезапно влюбленной, оживали теперь передо нею, и все яснее представал милый облик. И каждая черта этого лица неложно говорила о чем-то, бесконечно милом и близком.
Кончилась панихида. Уходили. Около родителей покойного были близкие. Утешали, шептали что-то.
Нина стояла одна. Ей казалось, что она окружена чужою и враждебною атмосферою.
Совсем одна…
Неужели уходить? Оставить милого?
Заплакала. Пошла из комнаты, тихая, грустная, милая, жалкая, провожаемая влажными взглядами родных и знакомых.
На лестнице, на площадке нижнего этажа остановилась, плача. И вдруг послышались бегущие сверху легкие шаги. Нина посмотрела вверх по лестнице, – какое-то неясное предчувствие сказало ей, что это за нею.
Девушка в траурном ситцевом платье, с креповым чепчиком на голове, русоволосая и веснушчатая, с серыми и покрасневшими от слез глазами, – горничные так плачут по добрым господам, – быстро сбегала по лестнице. Остановилась перед Ниною.
– Барышня, – тихонько заговорила она, слегка запинаясь, точно конфузясь, – наша барыня, их мамаша просят вас пожаловать к ним на минуточку.
– Зачем? – робко спросила Нина.
– Не могу знать, барышня, – ответила горничная, но видно было по её тону, что знает и хочет сказать. – Только очень просят, – продолжала она. – Кажется, у них письмо. Да не знаю уж что. Только очень просят.
Нина поднялась по лестнице, и смутная боязнь томила ее, навивая ей какие-то внешние опасения, такие мелкие сравнительно с глубиною её печали. Думала:
«Неужели попросят не приходить более? Но за что же? Или станут обвинять в смерти моего милого?»
И ручьем хлынули слезы. Пошатнулась. Горничная поддержала ее под локоть, участливо заглядывая в лицо.
«Пусть обвиняют, – думала Нина, – я не буду спорить. Пусть я виновата. И почем я знаю? И что я знаю?»
Горничная провела ее в гостиную.
Видно было, что вся семья живет на даче, и приехали сюда только для похорон. Мебель была в чехлах и поставлена как-то кое-как, не совсем по зимнему. Зеркало в простенке было наскоро и неровно прикрыто чем-то белым, – это потому, что в доме быль покойник.
Нина отвела креповую вуаль от лица, побледневшего под летним загаром и даже словно похудевшего от печали, – и смотрела печальными, робкими глазами на седую худощавую женщину, довольно высокого роста, поднявшуюся ей на встречу с дивана.
«Мать», – подумала Нина.
Как-то механически отмечала:
«Седая. Тонкая. Глаза голубые, светлые. Похожа на сына».
Казалось почему-то, что еще на днях эта женщина с заплаканными глазами и отчаянным лицом не была седой, – тщательно зачесывала волосы, и даже, может быть, подкрашивала их, а теперь вдруг разом опустилась и уже забыла о своей внешности, и о растрепавшихся на голове седых космах.
Пригласила сесть. В этой же комнате, у окна, стоял отец, высокий, прямой старик. Стоял в полуоборот к окну, точно и хотел смотреть на гостью, и хотел скрыть от неё выражение печали на гордом старческом лице.
– Вот, – сказала старуха, – смотрю я на вас, вы одна здесь нам незнакомая. Вот я и думаю, что это вам должно быть письмо от Сереженьки. Вам?
– Не знаю, – сказала Нина. – Как я могу знать?
Старалась не плакать, а слезы опять хлынули из глаз. Заплакала и мать.
– Так это для нас неожиданно, – говорила она. – Ждем Сереженьку к обиду, – он на день в город уехал, – и вдруг… Да, о письма-то я начала. Видите…
Старуха вынула из альбома, лежащего на столе, письмо в узком серо-зелёном конверте, и сказала:
– О ком Сереженька пишет, мы никак не могли догадаться. Но это письмо, – ко мне он письмо оставил, и – вот это письмо вложено, – просит передать молодой барышне, которая у нас не бывала, передать, если она придет на панихиду или на вынос. А узнаете, пишет, по тому, что она в трауре будет и, может быть, поплачет немножко. Ей, пишет, и отдайте. Если же она не придет, сожгите, пишет, не читая. Вот я и думаю, не вам ли письмо.
И, не колеблясь ни минуты, Нина сказала:
– Да, это мне.
Побледнела. Протянула руку за письмом, вся полная страха. Тяжелые ли упреки бросит ей из-за таинственной грани её милый? Слова ли нужной любви и утешения?
Подумала:
«А если придет она, другая?»