Россия и Европа. 1462—1921- том 1 -Европейское столетие России. 1480-1560 - Александр Янов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пункт седьмой. Это решающее обстоятельство не только обеспечивало элитам страны право на «политическую смерть» (лишая тем самым их борьбу между собою характера вульгарной драки за физическое выживание), оно создавало самую возможность политической борьбы и независимого поведения. Что еще важнее, с моей точки зрения, создавало оно и возможность независимой мысли.
Глава седьмая Язык, на котором мы спорим
кентавр
Я не говорю уже о том, что самым радикальным образом меняет этот пункт все наши представления о роли аристократии в неожиданном прорыве от застойной «мир-империи» к динамичной «мир-экономике», который, как, может быть, еще помнит читатель, так озадачил Иммануила Валлерстайна.
Это правда, что все дальнейшие сравнительно быстрые политические трансформации, вплоть до триумфа демократии, записываются обычно в кредит среднему классу. И правильно записываются. Проблема лишь в том, что никто при этом не спрашивает, каким, собственно, образом могла возникнуть та парадоксальная неограниченно/ограниченная государственность, что позволила сформироваться и встать на ноги этому самому среднему классу. Никто, иначе говоря, не спрашивает, что помешало этой очередной вспышке «мир-экономик» угаснуть и раствориться в застойном мире, как неизменна происходило со всеми прежними ее вспышками.
Теперь мы знаем ответ на этот драматический вопрос. Аристократия помешала. Она предохранила абсолютистскую государственность от превращения в деспотизм.
Политический
Другими словами, парадокс абсолютизма с его латентными ограничениями власти привел нас к еще более неожиданному парадоксу. Оказалось, что аристократия и демократия, которые принято .противопоставлять друг другу со времен Аристотеля и чья взаимная вражда была причиной стольких революций, на поверку не просто связаны друг с другом, но буквально сращены, как своего рода политический кентавр.
Человеческая его голова (демократия) могла вырасти лишь из его лошадиного корпуса (аристократии). И та и другая — части одного политического тела. В одной фразе это можно было бы сформулировать так: аристократия была необходимым — и достаточным — условием возникновения демократии; без первой не было бы последней.
Но опять-таки важнее для нас в теоретическом смысле, что обе выросли из одного и того же источника — из латентных ограничений власти: средний класс из экономических, аристократия из социальных. И только вместе смогли они покончить с тысячелетней диктатурой деспотической «мир-империи».
Глава седьмая Язык, на котором мы спорим
деспотизме?
Пункт восьмой. Универсальный страх, как
объяснил нам Монтескье, был доминирующим «принципом» деспотизма. Он нужен был деспоту для того, как уточнил Виттфогель, чтобы создать перманентную ситуацию «непредсказуемости [которая] есть основное орудие абсолютного террора».37 Благодаря латентным ограничениям власти европейская политика стала в принципе предсказуемой. И потому не испытывала нужды в том, что тот же Виттфогель называл «рутинным террором»38
Пункт девятый. Деспотизм, как опять-таки объяснил нам Монтескье, обкрадывал головы своих подданных с той же тщательностью, что и их сундуки. Для того именно и обкрадывал, чтобы не могла в них возникнуть мысль о неестественности рутинного, как и террор, хозяйственного грабежа. И потому ничего подобного не было при абсолютизме: отсутствие террора отменяло нужду в идейной монополии власти. Отсюда еще одна категория латентных ограничений власти — идеологическая.
Немудрено, что те, для кого вся разница между монархиями сводилась к конституции, не умели объяснить этот «странный либера-
КЛ Wittfogel. Op. cit., p. 141. Ibid., p. 143.
лизм» абсолютных монархов. Даже такой сильный ум, как Герцен, заметил однажды, что в Европе тоже был деспотизм, нотам никому не пришло в голову высечь Спинозу или отдать в солдаты Лессинга. И странным образом не заподозрил Герцен, что при деспотизме просто не могло быть ни Спинозы, ни Лессинга.
Нет слов, история знает немало «просвещенных деспотов», покровительствовавших придворным архитекторам, поэтам или астрономам. И те, работая в политически нечувствительных областях, достигали выдающихся, порою бессмертных успехов. Только никому из них не было позволено, да, собственно, и в голову не приходило, заняться, скажем, выработкой альтернативных моделей культуры общества и тем более государства. Вот почему ни Спинозы, ни Лессинга не могло быть при деспотизме так же, как не могло быть при нем Герцена.
Между тем, как мы уже знаем, лишь присутствие политической < оппозиции делало возможным качественное изменение общества, его саморазвитие.
Пункт десятый. Удивительно, что о главных отличиях абсолютистской государственности от деспотизма (он, впрочем, называл его «людодерством») Крижанич знал уже за столетие до Монтескье и за три до Виттфогеля. Совершенно ясна ему была связь этих отличий с ролью, которую играли в политической системе привилегии аристократии (или, на моем языке, социальные ограничения власти). Они были в его глазах «единственным способом обеспечить в королевстве правосудие». И следовательно, «единственным средством, которым подданные могут защититься от злодеяний королевских слуг».39
Более того, Крижанич был первым, кто сделал следующий шаг в развитии науки об абсолютизме. Он дифференцировал привилегии. В то время как их отсутствие, писал он, неизбежно ведет к «лю- додерству» (Турция), «неумеренность привилегий» ведет к анархии (Польша). «Европейские короли поступают лучше, ибо наряду с другими достоинствами смотрят и на родовитость» и в то же время не
39 Ю. Крижанич. Цит. соч., с. 438.
дают родовитым сесть себе на шею,А0 Поэтому, с точки зрения Кри- жанича, лишь «умеренные привилегии» могут служить гарантией от нестабильности лидерства и «глуподерзия» янычар, которые он считал главной характеристикой деспотии.
Финансовый хаос
Глава седьмая Язык, на котором мы спорим
Мне очень не хотелось бы, чтобы читатель заключил из всего этого, что пишу я некую апологию абсолютизма. Ничего подобного. Абсолютизм был далеко не подарочек. Да, ему приходилось терпеть латентные ограничения власти, но, как и любой авторитарный режим, контроля общества над государством он не допускал. И потому чаще всего был жестоким, нередко, как мы видели, тираническим режимом, стремившимся, насколько это было для него возможно, и наживаться за счет подданных, и попирать их гражданские права. Это не говоря уже о том, что бесконечные религиозные и династические войны, некомпетентная бюрократия и пережитки Средневековья в организации хозяйства, как правило, оборачивались при этом режиме перманентным финансовым хаосом.
Абсолютные монархии всегда были в долгу, как в шелку, и доходы их никогда не сходились с расходами. В сущности именно финансовая безвыходность подтолкнула одного английского короля к созыву Долгого парламента и одного французского — к созыву Генеральных Штатов, что стоило обоим головы. Конституционные учреждения Австрии тоже родились на свет по причине финансового краха, совпавшего с поражением в войне. Государственный долг Австрии превышал ее годовой доход в три с половиной раза, а долг Франции — в восемнадцать раз.
Деспотизм таких бед не ведал, в долгах не бывал. Деспоты, как мы знаем, не жили за счет кредита. Когда им не хватало денег, они грабили народ или повышали налоги — иногда настолько, что курочка, несущая для них золотые яйца, издыхала. Короче, если абсолю-
А0 Там же, с. 593.
Часть вторая I Глава седьмая 391
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ ЯЗЫК, НЭ КОТОрОМ МЫ СПОрИМ
тизм декларировал свою неограниченность, деспотизм ее практиковал. Но если первый лишь паразитировал на теле общества, то последний его парализовал, не давал ему встать на ноги.
. - Глава седьмая
FvV/l bTV ПНЫ9 Язык, на котором мы спорим
ограничения власти
Но так это выглядит лишь в исторической ретроспективе. Для современников Людовик XI нисколько не был гуманнее шаха Аббаса и Генрих VIII был ничуть не менее жесток, чем султан Баязет. Каждого диктатора влечет к деспотизму, как магнитную стрелку к северу. Деспотизм — его идеал, его мечта, его венец. Другое дело, что для абсолютистских монархов мечта эта была недостижима и сколько бы ни примеряли они деспотический венец, удержать его на голове им никогда не удавалось.
Это обстоятельство заставляет нас предположить, что кроме описанных выше латентных ограничений власти — экономических, социальных и идеологических — существовал еще где-то в глубине европейского сознания и четвертый, самый трудноуловимый пласт ограничений — назовем их культурными. Я не уверен, что сумею описать их столь же рельефно, как остальные. Тем более, что нет у меня здесь возможности сослаться на знаменитых предшественников. Рассмотрим поэтому самый близкий и понятный читателю пример.