Том 1. Юмористические рассказы - Надежда Тэффи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все соглашались, что он прав безусловно, а я думала:
— Вот бы мне так поговорить! Вот бы мне так!
— Осень, вообще, всегда дождлива, — сверкал он новыми блестками. — Как осень, так и дождь, ха-ха-ха, так и дождь!
И опять никто не противоречил, и беседа текла мирно и сладко, как молоко в медовых берегах.
— Вот бы мне так! Вот бы мне так!
И, увлеченная этим светлым образом, я решила взять себя в руки, и твердой ногой вступить на путь светского общения.
Для начала выбрала я тихую, скромную семью, состоящую из чьего-то дедушки и чьих-то племянниц. Люди были добрые и не взыскали бы строго, если бы я оплошала на первый раз.
Пришла я к ним, когда все были в сборе, — за чаем после завтрака.
Племянницы хозяйничали около стола. Дедушка — старик серьезный, бровастый и глуховатый, всецело поглощен был личными делами: мял в чашке набухший от чая хлеб, подливал в него молока, подмешивал варенья и сверху еще подмасливал маслом.
Я, решив быть светской, с уважением смотрела на его хлопоты. Но он, кажется, не замечал этого. А, может быть, притворялся.
Наконец, дедушка деловито зачерпнул, попробовал и сердито оттолкнул чашку:
— Свиньи!
— Про кого бы это он? — подумала я и решила, что так как стряпал пойло он сам, то и сказал «свиньи» про себя, но, из уважения к собственной старости, выразился во множественном числе.
Как тут быть! Душа общества, наверное, нашелся бы. Он бы как-нибудь захохотал, ввернул бы что-нибудь меткое про осень, и всем бы стало приятно.
И я, стараясь не слишком волноваться, прокашлялась и громко сказала старику от всей души:
— Осенью часто идет дождь, ха-ха!
И я засмеялась светло и приветливо. Старик зашевелил на меня бровями.
— Что-с?
— Осенью часто идет дождь! — повторила я громче, но уже не могла засмеяться светло и приветливо.
— Что-о?
Старик отогнул ухо ладонью.
— Что вы говорите? Я не слышу!
— Осенью идет дождь! — крикнула я дрожащим голосом.
Он сердито двинул стулом.
— Что? Кто такой?
— Дождь осенью… осенью! — надрывалась я, чуть не плача.
— О чем она тут толкует? Ничего не понимаю! — повернулся старик к племянницам.
Племянницы испуганно метнулись к нему.
— Она говорит, что осенью дождь идет. Ах, Ты, Господи, — дождь идет! Ну! Говорит, что идет дождь! — кричали они ему в каждое ухо по очереди.
— До-ождь? — удивился старик, повернув голову к окну, посмотрел, и вдруг разозлился.
— Чего она врет! Никакого дождя нет!
Он сердито фыркнул, двинул креслом, и вышел, хлопнув дверью.
Племянницы, смущенные и растерянные, предлагали мне чаю, лепетали о дедушкиной нервности и старости, видимо, мучились за меня и не знали, как быть.
Я ушла очень грустная.
— Вот тебе и почтила старичка любезным разговором. И за что он на меня вскинулся? Конечно, сезон еще только начинается, я еще не вошла в колею, но должен же он был понять мои светские намерения.
И я решила загладить неприятное впечатление: как можно скорее забежать к старичку и спросить его мило и просто, «как он, вообще?»
Литература в жизни
Мы докончили сборник наших беллетристов, закрыли книгу и долго, молча, конфузились.
Наконец, один из нас, самый решительный, прервал молчание.
— Интересно, как отражается вся эта литература на жизни нашей молодежи, — сказал он. — Нельзя же предположить, что вся эта груда книг ускользнет от нее совершенно. Я не говорю о студентах и курсистках. Я говорю о тех пятнадцати-шестнадцатилетних мальчиках и девочках, которые так жадно читают, особенно то, что им не рекомендуется.
Наше поколение было воспитано, собственно говоря, на Тургеневе. Тургеневские типы всасывались в кровь, и на целые годы овладевали нашим воображением.
Помню я одну девочку, лет шестнадцати. Она чувствовала себя несколькими героинями сразу и, сообразно с обстоятельствами, разыгрывала роль одной из них.
Она сама признавалась, что, гуляя, всегда была «Асей». Бегала, прыгала, наивничала. Когда приходил влюбленный в нее лицеистик, она делалась Зинаидой из «Первой любви». Загадочно вздрагивала, пила холодную воду, смеялась нервным смехом.
Лицеист тоже был из «тургеневцев» И прекрасно понимал свою роль. Все шло великолепно.
Но вот случился большой скандал. Гуляли вместе, разговаривали загадочными фразами; лицеистик вертел в руках хлыст, которым, как подобает герою романа, «нервно сбивал головки цветов». И вот, в самый разгар тургеневщины, он вдруг ударил себя хлыстом по руке.
На мгновенье оба растерялись. По роману следовало (героиня была в эту минуту Зинаидой и, вообще, все велось, как в «Первой любви»), чтоб он ее ударил, а не себя. А она должна была поцеловать след от его хлыста на своей руке. «Медленно подняла руку» и т. д.
Теперь как же быть?
Лицеистик до того смутился, что чмокнул сам себе руку!
Это уж была узурпация. Он залез в чужую роль и нагло исполнил ее на глазах у главной артистки.
Артистка вспыхнула.
— Вы кажется вообразили себя Зинаидой из «Первой любви»? Ха-ха! Поздравляю! Очень эффектно!
И убежала, как «Ася».
А он, как герой «Аси», бегал два дня по полям и горам (дело было на даче, и улиц не было) и кричал:
— Я люблю тебя, Ася! Я люблю тебя.
Только через неделю решился он зайти в дом героини.
Он ожидал найти дом с заколоченными наглухо ставнями и старого преданного слугу (а, может быть, и служанку, или соседку, велика важность!), который передаст ему запечатанный конверт.
Он нервно разорвет конверт и глазами, полными слез, прочтет следующие строки:
«Прощайте! Я уезжаю. Не старайтесь разыскать меня. Я вас люблю. Все кончено. Твоя навеки!»
Но увы! Сладкая надежда на безнадежное отчаяние не оправдалась.
Все оказались дома и ели на террасе землянику со сливками.
А Зинаида-Ася, что с нею сделалось!
Она была «Кармен»!
Рядом с ней сидел бессовестный гимназист, тоже из «Кармен». Не то тореадор, не то «Хозе», а вернее, что на все руки.
Изменница извивалась вокруг него и, за неимением кастаньет, щелкала языком и пальцами.
— Тра-ля-ля-ля-ля!
Лицеист ушел, долго бегал по горам и полям, и, в конце концов, сам написал:
«Прощайте! Я уезжаю. Не старайтесь… и т. д.».
Но и здесь постигла его неудача.
Доверить кому-нибудь такое интимное послание было опасно.
Осенью ему предстояла переэкзаменовка, и родители (отец — тип из «Накануне», мать — прямо из «Первой любви», а, впрочем, отчасти и из «Дыма»: отовсюду понемножку худого) строго следили, чтобы он занимался науками, а не «белендрясами».
Пришлось самому выполнить роль верного слуги (или служанки, или соседки).
Пошел. Мрачно поздоровался. Передал письмо. Холодно поклонился и хотел уйти. Но тут, как на грех, подвернулась мать героини (вульгарная барыня из «Дворянского гнезда»), и, зазвав его на веранду, напоила чаем. А к чаю была дыня и… уйти было неловко.
Но вот послышались шаги.
Он смущенно поднял глаза и остолбенел от восторга.
Это была «она»! Не Кармен — нет!
С этим, очевидно, было покончено.
Одной рукой она сжимала письмо, другой судорожно цеплялась за стулья, как бы боясь «упасть во весь рост на ковер».
Это была страдающая героиня всех романов — и Ася, и Ирина, и Елена, и Зинаида, и Лиза.
— Что с тобой? — спросила мать. — Держи себя прилично.
Она горько улыбнулась.
— Скажите! Есть ли здесь поблизости обитель?
Сердце лицеистика сладостно екнуло.
— Обитель? — смущенно думал он. — Что такое? Почему? Уж не Вера ли это из «Обрыва»? Но та, кажется, не собиралась…
— Я пойду в монастырь, — сказала героиня.
— Лиза! — чуть не крикнул он.
— Полно дуру валять, — сказала барыня из «Дворянского гнезда». — Ешь вот лучше дыню. Нынче ананасная.
Героиня задумалась.
«Лиза» не уйдет, а дыня-то ведь не каждый день…
Грустно усмехнулась, села и стала есть.
И он простил ей это. «Колибри» тоже что-то ела, а уж она-то не была пошлая!
— Что же вы не кушаете? — сказала героиня уплетавшему лицеисту. — По-моему, лучше есть дыню, чем лгать о любви на страницах письма.
И тут же прибавила в пояснение:
— У меня «озлобленный ум» из «Дыма».
Лицеист втягивал щеки, как будто страшно худеет и тает на глазах.
И оба были счастливы.
Лекарство и сустав
У одного из петербургских мировых судей разбиралось дело: какой-то мещанин обвинял степенного бородача-кучера, что тот его неправильно лечил.
Выяснилось дело так:
Кучер пользовался славой прекрасного, знающего и добросовестного доктора. Лечил он от всех болезней составом (как называли свидетели, «суставом») собственного изобретения. Состоял «сустав» из ртути и какой-нибудь кислоты — карболовой, серной, азотной, — какой Бог пошлет.