Смерть героя - Ричард Олдингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уинтерборн вдруг развеселился и решил, что канадцы ему нравятся. Ему тотчас предложили выпить стаканчик виски и сыграть партию в бридж. Все же он уклонился от этого любезного приглашения и объяснил, что пришел он сюда ознакомиться с письменным приказом на случай обороны и осмотреть все позиции. Канадский майор поглядел на него круглыми глазами и сказал, что никаких письменных распоряжений у него нет.
– Ну а что вы будете делать, если немцы вас атакуют?
– Да, наверно, придется занять фланговую оборону – если уж немцы пройдут мимо пулеметчиков в М.
Майор провел Уинтерборна по канадским позициям. Наперекор всем правилам, он был без фуражки, и, когда он шел по окопам, солдаты дружески ему кивали в знак приветствия или даже коротко окликали. Уинтерборн заметил, что они не ждут, чтобы офицер заговорил с ними первым, и не называют его «сэр». Забавно, подумал он: канадцы, бесспорно, лучшие солдаты во всей британской армии, канадские части всегда посылают в самое пекло. И, однако, они даже не называют офицера «сэр»!
Встреча с канадцами, вероятно, была для Уинтерборна последним просветом – больше он уже не знал ни одной веселой или хотя бы спокойной минуты. Едва он вернулся в свой батальон, жизнь его обратилась в нескончаемый тяжкий кошмар. На него обрушился бумажный поток, с него требовали каких-то сведений и цифр, и он просто не понимал, как отвечать на всю эту писанину. Ошибкам, промахам, упущениям его неопытных солдат не было числа, и педант-батальонный вымещал на нем всякую мелочь. Шли дни, недели, а он спал лишь изредка, урывками, ему даже ни разу не удалось скинуть на ночь башмаки. Приходилось без передышки шагать взад и вперед по окопу, особенно в те шесть дней, которые рота проводила на передовой, да и во втором эшелоне, когда она сменялась, было не легче. Каждый день Уинтерборн часами сидел, отвечая на дурацкие письменные запросы, с которыми прибегали к нему загнанные вестовые, и ломал голову над бесконечными приказами, подробными, дотошными и никому не нужными. Опять и опять его вызывали в штаб батальона и беспощадно распекали и шпыняли за малейшую пустячную оплошность. Наперекор всем правилам, он сам шел в дозор, чтобы быть уверенным, что хоть один дозор за ночь сделает свое дело как следует, – и за это тоже получил нагоняй. Солдаты, которых фронт неожиданно избавил от надраиванья пуговиц, козырянья и муштры (а их приучили думать, что это – превыше всего), самым прискорбным образом распустились и стали небрежны в делах серьезных. Они теряли снаряжение, разбрасывали патроны, не помнили своих обязанностей и засыпали на посту; они дрожали, когда их посылали в дозор, чуть не плакали, оставаясь в секрете на «ничьей земле», раскидывали по всему окопу обрывки бумаги, жестянки из-под консервов, объедки, тут же в окопе мочились и вечно «забывали», что им было велено. Пока Уинтерборн, надрываясь до седьмого пота, пытался что-то втолковать своим солдатам и навести хоть какой-то порядок в одном конце траншеи, в другом конце совершались все мыслимые и немыслимые прегрешения против устава и дисциплины. Бесполезно было «брать на заметку» провинившихся, ведь они уже и так были на передовой – наказания более тяжкого, пожалуй, не придумаешь. Однажды, выйдя из себя, Уинтерборн все-таки велел старшине взять на заметку тех, кто проштрафился, – и к концу дня в списке у него оказалось сорок две фамилии. Курам на смех. Унтер-офицеры поняли, что это – дело гиблое, и все осталось по-старому.
Как выяснилось, почти все новобранцы отчаянно копались, надевая противогазы, и, видно, до того отупели, что просто не понимали, чем грозит газ. Они совершали проступки дикие и нелепые. Например, пулеметчики бросали пулемет и всем расчетом отправлялись обедать. Уинтерборн обнаружил это лишь на десятый день. Младшие офицеры, разумеется, всё видели, но не знали, что обязаны ему об этом доложить. Уинтерборн подал рапорт на унтер-офицера, который был за это в ответе, чтоб другим неповадно было. Написал рапорт и на рядового, который уснул на посту, но спохватился, что за столь тяжкое преступление беднягу могут расстрелять, и порвал бумажку. Ко всему он постоянно терзался мыслью, что позиции, занятые его ротой, никуда не годятся. Они растянулись на пятьсот с лишним ярдов по фронту. На линии охранения – четыре секрета и наблюдательных поста, на каждом – полувзвод. За ними, в трехстах ярдах, основная линия обороны, и здесь же его командный пункт. Еще дальше разбросаны отдельные пулеметные точки. Уинтерборн всячески протестовал против такого расположения сил, но поделать ничего не мог.
Быть может, план обороны отлично выглядел на бумаге и его удалось бы осуществить, имея под рукой настоящих, обстрелянных солдат, но Уинтерборну с его ротой на это надеяться не приходилось. После первых же двух ночей, проведенных на передовой, он понял, что, если немцы двинутся в атаку, он на своих позициях не продержится и десяти минут. Он пытался убедить в этом подполковника, умоляя хоть на время изменить диспозицию – разместить роту на меньшем участке, чтобы командир мог не терять своих людей из виду. И услыхал в ответ, что он ничего не смыслит и даже в капралы не годится. Уинтерборн возразил не без яда, что не всякому дано родиться капралом. Пусть командиром роты поставят кого-нибудь другого, предложил он, но ему ответили: нет, командовать будет он, если не желает немедленно отправиться под арест, а уж полевой суд покажет ему, что значит на фронте пренебрегать своими обязанностями и не повиноваться приказу. Разумеется, состряпать «дело» для военно-полевого суда ничего не стоит, – и Уинтерборн волей-неволей продолжал тянуть лямку.
Ему очень повезло: на первых порах противник ни разу не атаковал его участок; и все же он лишился нескольких человек. Двоих – подносчиков продовольствия – ранило, когда они, посланные в наряд, потеряли своих и полночи плутали без дороги. Еще одному пробило пулей шею, хотя Уинтерборн трижды приказывал каждому унтер-офицеру, чтобы учили людей остерегаться вражеских стрелков. Как-то утром во время поверки немцы обстреляли их снарядами с горчичным газом. О том. как опасен газ, Уинтерборн твердил солдатам до изнеможения. И вот два снаряда упали у самого бруствера; по другую сторону, на стрелковой ступени, находились в это время шестеро солдат. В минуту разрыва они пригнулись было, а потом тупо уставились на ярко-желтую воронку, недоумевая, отчего это так странно пахнет. Трое отравились газом – и двое не выжили.
Каждую ночь Уинтерборн тащился из окопа в окоп по своему огромному участку, проверяя, все ли на местах. Однажды утром, когда уже рассвело, он пошел проверить секреты, даже не пытаясь урвать хоть час для сна, словно чуял неладное. Постов было четыре, они укрывались там, где когда-то была передовая, отделенные один от другого расстоянием примерно в сотню ярдов. На третьем посту он увидел только шесть винтовок, приставленных к стенке окопа, и – ни души. Всех захватили в плен подкравшиеся втихомолку вражеские разведчики, а ведь было уже совсем светло! Вероятно, все спали. Взбешенный Уинтерборн велел вестовому привести смену, а сам остался на страже. Вестовой пропадал целую вечность, а вернувшись, робко доложил, что сержант отказался прийти. Уинтерборну совсем не хотелось, чтобы о захваченном в плен отделении узнали на других постах: еще перепугаются все насмерть. Оставлять на посту вестового было бессмысленно – едва дождавшись, когда командир повернется к нему спиной, он наверняка побежит на другие посты и поднимет панику. Уинтерборн поспешил назад; оказалось, вестовой передал его распоряжение до того путано и бессвязно, что сержант попросту ничего не понял и велел переспросить ротного и вернуться с точным и ясным приказом. Конечно, подполковник и на этот раз обвинил в случившемся Уинтерборна и опять пригрозил военно-полевым судом. Тот стал возражать, они разругались, и после этого батальонный начал преследовать Уинтерборна с удвоенным пылом. Когда, проведя первые три недели на передовой, рота получила четыре дня отдыха, Уинтерборн был уже совсем подавлен и измучен, – он и не думал, что можно до такой степени вымотаться. После нескончаемых окриков и топтанья в темноте, разведя всех по квартирам, он как подкошенный свалился на свою парусиновую койку. Он проспал четырнадцать часов подряд.
Несомненно, Уинтерборн слишком принимал все это к сердцу, все казалось ему трагедией. Положение, в которое он попал, жестоко обостряло грызущую его болезненную тревогу. Судьба, всегда склонная к злым шуткам, как нарочно, поставила его в такие условия, что он непрестанно терзался душой и телом, выбивался из последних сил – и все впустую. Быть может, ему просто не повезло, потому что по алфавиту он оказался в конце списка и послали его в батальон, так скверно сформированный и отданный под команду такого бурбона. Офицерскую школу мы кончили почти одновременно; но у меня дело шло довольно гладко, а на него валились все шишки. Его одолевали мрачные раздумья, все казалось беспросветным и безнадежным: личная жизнь пошла прахом, в армии его положение – хуже некуда, союзные войска снова и снова отступают, и похоже, что война будет длиться вечно, и даже если он уцелеет, никогда у него не хватит сил начать новую жизнь. Да еще его сразу опять послали в М., с которым для него неразделимы были такие трагические воспоминания, и оттого вдвое трудней было обуздывать издерганные контузиями нервы. Бессонница, неотвязная тревога, потрясения, лихорадка, которая возобновилась, едва он вернулся на фронт, безмерная усталость, вечно подавляемый страх, – все это привело его на грань безумия, и лишь гордость и привычка владеть собой еще помогали ему держаться. Он потерпел крушение, и его кружило, как щепку, в бешеном водовороте войны.