Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оссининг в те дни был внешне безгрешен, все пороки и большинство добродетелей, буде таковые имелись, практиковались исключительно дома. Таким образом, следуя десяти заповедям и кое-чему еще, родители мои обеспечивали мне хорошее начало. Башня, однако же, была обиталищем разнообразных мелких прегрешений.
Подоплекой данного обстоятельства (которая сама по себе была не пороком, но своеобразным преддверием мира порока) являлось то, что башня оставалась открытой всю ночь напролет. Так оно и должно было быть, поскольку она служила стрелочной станцией гудзонской линии Нью-Йоркской центральной железной дороги. Там всегда горел свет, при прибытии и отбытии поездов на пульте, отражавшем состояние путей, вспыхивали маленькие лампочки, телефон звонил круглые сутки, а частенько и «викгрола» играла много позже того часа, как почти все остальные в городе засыпали, – раструб ее высовывался из окна в сторону реки, потому что музыка была слишком уж громкой.
Хоть им и не полагалось этого делать, но в пустоте за стенными панелями стрелочники держали бутылку скотча. Если бы они чрезмерно злоупотребляли виски, им было бы крайне затруднительно воспринимать все огоньки, прыгавшие по панели наподобие светлячков, или потянуть за нужный рычаг в длинном черном ряду переключателей, которые походили на винтовки, установленные в козлы. Поэтому у них было правило, в соответствии с которым ни один из них не мог приложиться к бутылке без того, чтобы к ней приложился и другой, и в башне позволялось держать только одну бутылку зараз. Таким образом, каждый из них был автоматически ограничен половиной бутылки за смену, что, полагаю, было весьма удачным для переполненных пассажирских и тяжело груженных товарных поездов, сновавших в противоположных направлениях со скоростью семьдесят миль в час каждый.
Практика укрывания бутылки за стенной панелью впервые познакомила меня с одной из редких красот в американской системе правосудия. Однажды я был в этой башне во время снежной бури, взволнованно ожидая прохода снегоуборочного поезда, меж тем как с юга приближался товарный состав. Поскольку стрелочники тоже беспокойно ждали снегоуборочного поезда, который должен был появиться с минуты на минуту, у них руки не дошли, чтобы перекинуть один из своих рычагов, и направлявшийся на север товарняк сошел с рельсов. Два локомотива, тендер и три вагона оказались наполовину затоплены в болоте, в то время как сорок или пятьдесят остальных вагонов просто осели сбоку от пути.
Ощущение было такое, словно в помещение ворвался паводок и затопил его, поднявшись нам по самую шею. Двое стрелочников сразу же поняли, что потеряли работу, что семьи их подвергнуты опасности и что если кто-то при этом погиб, то и сами они остаток своей жизни проведут за решеткой. И все из-за того, что им, так же как и мне, не терпелось увидеть снегоуборочный поезд.
А потом, даже до того, как мы узнали, пострадал ли кто-нибудь при аварии, явился поезд-снегоуборщик. Полный усердия, катился он по пути, яркий его свет пробивался сквозь вьюгу, а когда он миновал нас, то за ним осталась расчищенная дорожка.
Прежде чем они или я бросились по расчищенному пути к болоту, у нас состоялся мгновенный суд, в котором стрелочники, бывшие ответчиками, представляли самих себя, а я выступал в роли прокурора, следователя, судьи и присяжных. Суд этот занял около десяти секунд, но был таким же прекрасным примером правосудия, как все остальные, что мне доводилось видеть. Один из стрелочников быстро поднял одну из досок стенной панели и указал на бутылку.
– Смотри, малыш, – сказал он. – Бутылка-то не распечатана!
Бутылка была непочатой. По мере прохождения секунд я осознал свою роль в этом деле и кивнул, спасая их от излишнего наказания, потому что достоверно знал причину их невнимательности и согласился не усугублять их положение.
Пока один занялся вызовом ремонтников, другой поспешил по пути. Несколькими минутами позже он вернулся с несколькими мокрыми и грязными железнодорожниками, отказывавшимися даже смотреть на нас. Когда вечером двое этих стрелочников уходили из башни, они прихватили с собой все свои вещи и никогда больше там не появлялись. Ремонтные бригады, несмотря на вьюгу, ночь напролет работали, чтобы водворить товарный поезд на рельсы, и отблески их прожекторов можно было видеть из окон нашего дома. Официально объявленной причиной происшествия стала вьюга, что по самой сути своей было совершенной правдой, хотя руководство железной дороги в этом и сомневалось.
Когда наступил следующий день, то все выглядело так, словно ничего и не случилось. Товарный состав ушел, путь был починен, поломанные шпалы засыпаны свежевыпавшим снегом, а в башне размещалась новая команда стрелочников. Они не расслаблялись до самой весны, когда наконец осознали, кому на самом деле принадлежит эта башня, и стали пускать меня ловить рыбу с железного пожарного выхода, нависавшего над Гудзоном. О бутылке я никогда никому не говорил. Если башня все еще стоит – в начале пятидесятых я часто видел ее из окна поезда компании «Двадцатый Век Лимитэд» по пути в Чикаго и обратно, – бутылка виски семидесятилетней выдержки по-прежнему спрятана в стенной нише, за третьей доской справа, со стороны реки.
Новые люди в башне не очень отличались от своих предшественников. Они тоже приносили с собой журналы, которые по меркам тех дней были бесстыдно порнографическими.
– Малыш, видал когда-нибудь голых теток?
– Не-а.
– Хошь глянуть?
– Не показывай ему этого, Ньютон, он слишком мал.
– Ничего я не мал.
– Он даже не поймет, на что такое смотрит.
– Вот я и хочу показать ему картинку, чтоб узнал что к чему.
– Это нехорошо. Не совращай младенца.
– Я хочу посмотреть на… – начал было я, но меня оборвали.
– А ты заткнись! Расскажешь мамочке, она сюда заявится и сровняет нас с землей. Я вот пирог принес. Давай налетай!
Стоя на пожарной лестнице и уплетая пирог с черникой, я видел, как их зрачки то сужались, то расширялись, в то время как они разглядывали страницы журнала. Сам я никогда в него не заглядывал. Они держали его в среднем ящике стола, и, чтобы добраться до этого ящика, надо было сдвинуть одного из стрелочников, который просто запечатывал его, когда наклонялся над столом и кричал что-нибудь по телефону. Ни один из них никогда не откидывался, разговаривая по этому аппарату, но вытягивался вперед, левитируя над зеленым сукном стола, словно какой-нибудь гиппопотам, плывущий над лужайкой.
Когда ранним вечером мимо нас проходили ночные поезда, направлявшиеся в Монреаль, Чикаго и вообще на запад, мы с вожделением заглядывали в их освещенные окна, где, как нам представлялось, могли увидеть настоящую жизнь. Башня была приговорена к постоянным сумеркам. Свет в помещение приносили только красные угольки лампочек на пульте и два фонаря над расписанием северного и южного направления, так что когда огромные поезда и вагоны проносились мимо, то это было похоже на черно-белую киноленту, мелькающую на экране в луче проектора.
Те картинки из волшебного фонаря двигались порой со скоростью семьдесят миль в час и позволяли получать искаженное видение мира, что ни в коей мере не означает, будто восприятие мое было неточным. Как и все остальные, я упорствую в упорядочении всего сущего, но полагаю, что мир подобен листу бумаги: он может быть согнут лишь определенное число раз, после чего распадается на две половинки. Циклы истории, как мне представляется, состоят именно из таких сгибаний и разгибаний, но им еще сопутствует и некий танцевальный ритм.
Прежде чем я узнал огромный город, лежавший к югу, прежде чем я узнал о преступлениях, о страданиях и о смерти, мимо моих изумленных глаз пронеслись тысячи ярко освещенных картин. Я обнаружил, что многие из этих сцен включали в себя мужчин и женщин, по большей части совершенно обнаженных и сцепившихся словно борцы на арене. Это мало что для меня значило, поскольку последовательность их действий была представлена беспорядочно и на составление общей картины из разрозненных обрывков ушло около двух лет, причем всему моему исследованию сопутствовал совершенно произвольный крен в сторону, скажем, поцелуев в ухо. Гораздо более ценимой была полная фронтальная женская нагота, нечто такое, что случалось увидеть чаще, чем можно было ожидать изначально, потому что по ночам окна в поезде становились зеркалами для тех, кто находился в полностью освещенных купе. И все же подобное происходило редко. Я бы сказал… всего-то раза четыре. При скорости в семьдесят пять, в шестьдесят, в сорок и – однажды – да благословит Господь машиниста – при скорости в пять миль в час. Тогда я узнал не только о том, какая великолепная красота укрывается от моих глаз требованиями скромности, но и о том, что даже скорость в пять миль в час может показаться чересчур быстрой.