Энн Виккерс - Льюис Синклер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И никакие географические карты не могли помочь в этом путешествии в глубь собственной души.
ГЛАВА XXXVIII
Доктор Мальвина Уормсер давала вечер.
Со словом «вечер» в рассматриваемую эпоху высшего расцвета цивилизации — Нью-Йорк, 1930 год — ассоциировалось множество разных вещей. Для натур артистических оно означало джин и тисканье. Для натур сугубо неартистических оно означало джин и тисканье. Для тех, кто обладал капиталом и весом в обществе и кого еще не тревожила начавшаяся в это время депрессия, оно означало бридж и джин. А для прогрессивно мыслящей интеллигенции это слово означало только одно: Разговоры.
Мальвина Уормсер не была наделена талантом задавать тон беседе и подавлять всех этих разносчиков идей, но зато она отличалась безмятежной невозмутимостью и могла целый вечер, сидя у камина, с добродушно-безразличной улыбкой взирать на своих гостей, не испытывая ни скуки, ни душевного подъема, который помешал бы ей уснуть. В десять часов на следующее утро она могла стоять у операционного стола, спокойная и отдохнувшая. Хирурги, авиаторы и капитаны дальнего плавания — вот единственно надежные люди в охваченном безумием мире.
Энн с завистью поглядывала на Мальвину Уормсер из противоположного конца комнаты. Сама она изнемогала от скуки. Она сидела на кушетке и слушала молодого человека, который уверял ее, основываясь на газетно — журиальной информации, что в Советской России уже полностью разрешена проблема пола. Далее он принялся излагать важнейшие из своих идей относительно индустриализации сельского хозяйства (он был коренной горожанин, племянник нью-йоркского раввина, и знал про сельское хозяйство абсолютно все, кроме одного: какие именно продукты оно производит).
Подавляя внутреннюю зевоту, Энн думала: «Сейчас поеду домой и включу радио».
Но тут в ней проснулось любопытство. Сквозь толпу в комнату протиснулся широкоплечий, рыжебородый человек, не очень высокий, похожий сложением на бульдога, на рыжего бульдога. У него была короткая, щетинистая, воинственно торчащая бородка, оживленный взгляд, жесткий ежик тронутых сединой рыжих волос и благородной формы лоб с рельефной сеткой вен, казавшийся бледным по контрасту с румяными щеками. У него были руки профессионального боксера, тем не менее достаточно холеные. На нем был великолепный смокинг и зверски повязанный галстук.
Энн не была с ним знакома, но видела его раньше на каком-то банкете. Это был Бернард Доу Долфин, член Верховного суда штата Нью-Йорк, знакомый Линдсея Этвелла. В свое время он немало способствовал назначению Энн на должность начальника Стайвесантской тюрьмы. Он обладал разносторонней эрудицией, выносил разумные и справедливые приговоры и был скандально знаменит своим пристрастием к вину и прекрасному полу, он читал блестящие лекции студентам-юристам и был на дружеской ноге с самыми расфранченными и циничными прожигателями жизни из числа высокопоставленных политических деятелей штата. Линдсей говорил ей, что среди всех кратковременных властелинов великого королевства — штата Нью-Йорк, с его почти тринадцатимиллионным населением, — не найдется — человека более противоречивого, более мужественного, более знающего, более принципиального в зале суда и более беспринципного в частной жизни, чем судья Долфин.
В политических кругах он был известен просто как Барни Долфин.
В Фордхэмском университете он получил диплом бакалавра искусств и почетное право носить инициалы местной бейсбольной команды; он окончил Колумбийский университет и год проучился в Сорбонне; три университета удостоили его почетной степени доктора права; и, по слухам, он одинаково безупречно говорил по-французски, по-итальянски, по-польски, по-еврейски и на жаргоне Ист-Сайда. Он был членом Бруклинского Клуба Лосей и великолепно играл на бильярде. Он считался крупнейшим в Нью-Йорке авторитетом по железнодорожным акциям и однажды тридцать два часа подряд просидел за покером. Он мог страницами цитировать Бальзака, Золя, Виктора Гюго, но в жизни не слыхал ни о Майкельсоне,[187] ни о Милликене,[188] ни о Комптоне.[189] Он слыл миллионером, и предполагалось, что он достиг этого блаженного состояния честным путем. Рассказывали, что он сохранил за собой кирпичный домишко на Мортон-стрит, где родился, и что до сих пор он в одиночестве отводит там душу и готовит себе солонину с капустой: эта история была правдива по духу, хоть и не соответствовала действительности. Он был желанным гостем в казино Брэдли в Палм-Бич и в Лонг-Айлендском сиротском приюте. Ему исполнилось пятьдесят три, а сто ярдов он пробегал за тринадцать секунд. Он был верующий католик, но его имя упоминалось шепотом в связи с тремя бракоразводными процессами. Ведя процесс, он бывал весел и остроумен, но обрушивался холодным гневом на адвокатов, которые пытались воспользоваться этим благодушием.
Энн следила, как судья Долфин, лавируя между поглощенными беседой гостями, идет к Мальвине Уормсер. Его быстрый взгляд словно выворачивал наизнанку всех, кто попадался ему на пути. Доктору Уормсер он поцеловал руку и задержал ее в своей. Какие-то молодые люди подошли и заговорили с ним, и он отвечал с привычной благожелательной и ничего не выражающей улыбкой политического деятеля.
Прошло не менее получаса, прежде чем судья Долфин оказался поблизости от Энн; он как бы случайно скользнул по ней взглядом, пробормотал «разрешите» и сел. Юнец, читавший ей наставления, наконец удалился, и Энн была совершенно без сил. Ей стоило огромного труда произнести вежливую фразу:
— Я перед вами в долгу. Ведь это вам я в большой степени обязана моим назначением. Я вам тогда написала, но до сих пор не имела случая поблагодарить лично.
— А? Ах, да!
— Я Энн Виккерс. Помните? Стайвесантская исправительная тюрьма.
Он снова бросил на нее взгляд — еще более быстрый, чем раньше, и острый, как клинок. Потом покачал головой. Его рыжая борода ощетинилась, и казалось, что от каждого волоска летят искры.
— Чепуха, дорогая моя! Это вы-то-начальник тюрьмы?! А где же очки? Где поджатые губы? Где брезгливо сморщенный нос? Где терпеливо-многострадальное выражение?
— Ах, судья, я еще хуже! Я воплощаю тип начальницы-благодетельницы. По-матерински забочусь о бедняжках заключенных, и им приходится это терпеть.
— Может быть, и так, — но вы что-то не похожи на старушку в черных кружевных перчатках. У вас вид человека, который не строит иллюзий.
— Нет, мне просто невесело.
— Из — за этих разговоров?
— Да.
. — Вы коммунистка?
— Почем я знаю? Я в этом плохо разбираюсь. Во всяком случае, я не против коммунизма. Но мне безумно надоела вся эта болтовня.
— Вот как? Я здесь пробыл, — он взглянул на часы на широком волосатом запястье, — тридцать две минуты сорок секунд, и при мне эти пустобрехи уже решили почти все мировые проблемы, кроме того, чем платить за квартиру. Давайте уедем отсюда, пропустим где-нибудь по стаканчику и пристукнем полицейского, а потом я нам обоим вынесу приговор, и мы отправимся на жительство в вашу уютную тюрьму.
Он смотрел на нее в упор — с откровенной, насмешливой дерзостью, как умел смотреть один Адольф Клебс; в его глазах можно было прочесть, что она женщина весьма привлекательная, даже красивая и что он с удовольствием пожил бы с ней и вне стен ее «уютной тюрьмы».
— Не надо шутить, — взмолилась Энн. — У меня сегодня на редкость неюмористическое настроение.
— Стосковались по своему Расселу? Или просто скучаете?
— То есть…
— Вот именно. Мне все известно. Это входит в обязанности политического деятеля. Я вас сразу узнал, когда пришел сюда. Мы с вами были на одном банкете, года два назад — в Ассоциации Весталок, вы еще сидели за последним столиком справа от председателя, между… Стойте, стойте, не подсказывайте! — Он сухо и звонко прищелкнул короткими пальцами. — Между доктором Чарли Саргоном и деканом Нью-Йоркского университета. И пока я с ученым видом разглагольствовал о юридических проблемах, связанных с авиацией — да, да, именно! — я все время смотрел на вас: вы курили турецкие папиросы, и портсигар у вас был кожаный, по-моему — итальянский или венский, и вот я смотрел и думал, как приятно вас целовать — целовать губы, полные жизни, а не отсыревший пергамент, как у всех остальных женщин в этом заплесневелом городе! Но, разумеется, я, как подобает праведному судье, тотчас прогнал эти грешные мысли.
Она смотрела на него, широко раскрыв глаза. То, что он говорил, было убийственно точно. Она вдруг почувствовала себя ужасно беспомощной, особенно когда он рассмеялся и покровительственно взял ее за руку.
— К чему притворяться? Вы же сами знаете, мисс Виккерс, что так называемые передовые женщины — да хранит их господь, они, конечно, все до единой честные, самоотверженные, святые души, — что они становятся почти всегда холодными, трусливо-осмотрительными или откровенно деспотичными; они либо находят удовлетворение в том, что помыкают своими безропотными подчиненными, либо требуют, чтобы в обществе им оказывались королевские почести. Но вы, сказал я себе, но мисс Виккерс — совсем другое дело: при всей своей учености она прелесть — все та же прелестная длинноногая девчонка-сорванец, какой была в детстве, — да, да, Энн, бог действительно наградил меня истинно ирландским красноречием, как вы намерены были заметить!