Прощание с осенью - Станислав Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Got him, got a deer. Good luck, Sahib. No fear,[83] — сказал возница и затянул дикую песню без определенной темы.
Вдали были слышны бубны. До самого конца пути Атаназий чувствовал себя скованно и напряженно. Наконец они свернули в большое поместье среди каучуковых и чайных плантаций, где останавливался «Рагнарок-экспресс», соединяющий (по мостам между островами) Индию, Анараджапуру, Канди и Коломбо. Оказавшись в вагоне-ресторане, он облегченно вздохнул. Случай с тигром наполнил его новой силой. Это было маленькое испытание, очень маленькое, но он уже знал, что самое сокровенное ядро его существа пока не уничтожено. Сам отъезд пока еще ни в чем не убеждал — лишь этот случай вселил в него уверенность в себя. Он нашел в себе то, за что можно было ухватиться, чтобы вытянуть себя из болота. Впрочем, жизнь потеряла для него все очарование, осталось только совершить «что-то настоящее» и умереть. Ему казалось, что, если бы в мире, а точнее в его собственной стране, не творилось ничего чрезвычайного, он тотчас прибег бы к услугам трубочки с белым порошком.
В серое туманное утро он покидал Коломбо на большом пароходе, принадлежащем «Peninsular and Oriental Company»[84], или, как ее называли, «Пи энд Оу». Плоский берег с прерывистой серебристой линией пальм и узкой полоской желтого песка и какие-то торговые постройки под красными крышами, над которыми носились рыжие грифы и чайки, затянул туман, и тропический мир исчез с его глаз, как дивный сон, который трудно вспомнить после пробуждения. На судне ему стало немного хуже. Атаназий вынужден был прибегнуть к паллиативам. Соблазнил какую-то возвращавшуюся в Англию молодую вдову убитого в Индии английского офицера. Она без памяти влюбилась в него (даже не подозревала, бедняжка, о существовании чего-либо подобного), высшая школа Гели давала потрясающие результаты. Потом какая-то бразильская кокотка из Рио, потом жена противного голландского бизнесмена, потом извращенный романчик с дочкой «денежного мешка» — вскоре у него уже был целый гарем, а всякому известно, как трудно проворачивать такие дела на судне. Ничто не доставляло ему ни малейшего удовлетворения и вело только к тому, что он все чаще думал о бедной Зосе и своей миссии в обществе. «Надо быть последовательным, — говорил он себе ни с того ни с сего, — если ты не фашист, то должен быть нивелистом». В это время он завершил свой «трактатик» и моментами был почти доволен судьбой. Он собирался отдать Геле деньги, полученные от его издания, и вообще вернуть весь долг. Не ведал, бедняга, как обернулись финансовые дела на родине; он и понятия не имел, как живет так называемая интеллигенция. А впрочем, он еще может на ней жениться, а потом уйти от нее (это уже серьезно, после того, что было!) и этим покрыть все. А ей это было надо? Он совершенно потерял голову. Зачем же он убегал? Так он думал, не осознавая, как низко пал. Сам не зная когда, он незаметно изменился, став совершенно другим человеком.
Уже в Бомбее он получил телеграмму от Гели:
«Возвращайся. Прощаю. Мы все начнем сызнова. Мне все надоело. Я хочу только твоей любви».
«Быстро же она меня поймала», — подумал Атаназий. И ему вдруг сразу вспомнилось все. Яд разлился в крови и охватил пожаром все тело. Он пошел к индийским танцовщицам на Малабар-роуд и там провел всю ночь. Ему показалось, что после трех дней без еды он съел маленький бутербродик. Зато на судно он вернулся успокоенный. Остальное доделали женщины на корабле, которые вели за него безжалостную борьбу, на волосок отделявшую ее от публичного скандала. Он решил возвращаться той же самой дорогой — через Балканы (при этом он терял билет Порт-Саид — Неаполь, но не мог совладать с искушением увидеть на обратном пути знакомые места), хотел проверить свою силу. Втайне от любовниц покинул он судно и на следующее утро уже ехал в поезде из Александрии в Афины. Бродя по печальному, опаленному солнцем Акрополю, он вспомнил тот весенний день, когда они были здесь с Гелей, еще полные относительно здоровой любви. Несмотря на то что тогда отчаяние после потери Зоси и угрызения совести терзали его невыносимой мукой, он пожалел о том дне, безвозвратно ушедшем в прошлое. Заглядевшись на белизну греческих развалин, которые он так не любил, Атаназий заплакал, последний раз в жизни. Лицо этого «метафизического альфонса» было спокойным, только слезы боли лились из его бездонно-грустных глаз. «И все-таки этот последний период сложился в некую композицию», — подумал он с каким-то удовлетворением. Жизнь без смысла, существование, само по себе жестокое, мрачное и таинственное, которое мы стараемся прикрыть важностью повседневных, таких же бессмысленных, как все, занятий, показало ему свое истинное лицо, без маски: он сгорел в огне последней (неужели?) любви. «Возможно, есть и такие, кто думает иначе — да пребудет мир с ними, — я им даже не завидую. Еще в XVIII веке все имело смысл, сегодня уже нет. Мы проходим, иногда ничего не зная о себе, думая, что мы все исследовали и все знаем, пока нас внезапно не настигает смерть; или, в силу странного случайного соответствия психических данных и реальной системы, перед нами порой разверзается жуткая пропасть непостижимой Тайны ограниченного индивидуального существования на фоне Бесконечности того, чему и определения-то нет и что мы обозначаем словом „Бытие“. Мы точно знаем только то, что мы проходим через эту жизнь, а остальное — фикция скотского самообмана. Единственная реальность — доведенная до совершенства механизация общественного бытия, ибо она является по крайней мере самой совершенной формой лжи. Вот почему я должен стать нивелистом», — так кончил Атаназий этот ряд безысходных раздумий. Эта маниакальная конечная концепция была как река, к которой с некоторого времени мелкими ручейками стали стекаться все другие его мысли. Река впадала в море: в идею безындивидуального общества автоматов. Надо было как можно быстрее автоматизироваться и перестать страдать. Чем занималась в этот момент Геля? Кто занял при ней его место? Неужели этот ужасный паукообразный сэр Альфред, его несостоявшийся друг? «Друг», — с какой же горечью произнес он это слово. Он был один — у него не было никого, кому он мог бы рассказать о себе. Кого все это могло интересовать? Разве что Логойского, да и тот, черт возьми, обезумел. «Гиня Бир! Лишь она. Только вот интересно, жива ли». Это воспоминание на короткое время оживило его. С горы Акрополя он спускался как в могилу. Эти развалины среди сухой желтой травы на фоне послеполуденной оргии кучевых облаков на востоке, быть может, казались ему еще более чуждыми, чем любые тропики. Конец всему — даже завершающий все поступок (как же трудно будет осуществить его хотя бы с чисто технической точки зрения!) казался ему чем-то мелким, несущественным. А совершить его нужно. «В этом моя миссия на этой планете и в том, что я написал. Может, это и вздор, но так должно быть. Я — всего лишь пылинка во всем этом, но пылинка необходимая». Мучительная случайность прежних дней развеялась. И за это он был благодарен Геле.
Не предчувствовал бедный Атаназий, что придется ему закончить жизнь в совершенно другом мире идей, чем тот, в котором он жил теперь. Месть недоразвитых систем таилась в сумраке его существа. Да и кому могло быть интересно, «реализуемы» эти (те, что должны были прийти) идеи или нет, умные они или глупые. Речь шла о психическом измерении, в котором, собственно, и должен был наступить конец.
Между тем ему казалось, что он познал себя перед смертью. И при мысли о том, что он до сих пор мог бы быть у себя на родине мужем Зоси и отцом Мельхиора и зарабатывать тяжким трудом в какой-нибудь конторе, а не возвращаться в обличье живого трупа, который знает все, что только мог знать, Атаназия затрясло от ужаса и обращенного в прошлое страха. Но несмотря на это, он любил теперь только Зосю и в согласии с ее духом хотел закончить свою жизнь. Вот какой коварной несчастной бестией был этот Атаназий. А вечером, несмотря ни на что, когда он выпил греческого вина и съел приличный ужин в Пирее (за два часа до отхода судна в Салоники), он не выдержал и пошел в какой-то бордель для высших морских офицеров и там очень даже весело провел время с какой-то заурядной евреечкой не откуда-нибудь, а из Кишинева, и разговаривал с ней «по существу» о нивелизме и вообще о еврейском вопросе. Ах, если бы могла его видеть Геля.
Глава VIII
ТАЙНА СЕНТЯБРЬСКОГО УТРА
Уже из Афин Атаназий послал Темпе длинную телеграмму, умоляя во имя старой дружбы разрешить ему вернуться и выдать новый паспорт. (Ждать ответа он должен был в Праге, поскольку связь с Кралованом была прервана.) В завуалированной форме он упомянул и о последних переменах в своей жизни. Через пару дней ожидания, в течение которых он написал безумно длинное письмо Геле в оправдание своего бегства, он получил требуемые документы, правда, ехать пришлось через Берлин. Там он успел ощутить предвкушение того, что его ожидало на родине. Он был поражен чуть ли не кристаллическим порядком в революционизированной Германии. Работа, работа и работа, бешеная, ожесточенная, неотвратимая, как идеально наведенный огонь артиллерийской батареи. Бродя по пустому музею, Атаназий с грустью смотрел на произведения старых мастеров — могилой стало это здание, некогда полное жизни, в столь недавнее время, когда еще была ж и в а я живопись. Сегодня контакт между тем, что было когда-то, и действительностью был прерван: картины увядали, как цветы, хотя в качестве физических объектов оставались все теми же — они больше никому не были нужны. «Да, сегодня пока еще можно быть „прикладным“ художником или стилизовать природу — определенным общеизвестным образом. Но великая композиция в живописи кончилась. Кубизм был последним «опустошающим броском» в этом направлении. В наши дни можно быть посредственностью, стилизующей по прежним шаблонам — от Египта до Пикассо, — но вершины закрыты. Там только безумие и хаос», — печально думал он, хотя на самом деле его это вовсе не волновало.