Ночной поезд на Лиссабон - Паскаль Мерсье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Там что-то есть обо мне? — спросила она, выпуская дым.
Грегориус отрицательно покачал головой.
— Откуда же вам обо мне известно?
Он рассказал. Об Адриане и Жуане Эсе. О фолианте, о мрачном, внушающем страх море, который Праду читал до последнего дня. О справке, наведенной букинистом. О тексте на суперобложках ее книг. Об О'Келли он не упомянул. И о рукописных записках мелким почерком тоже ничего не сказал.
Теперь она захотела посмотреть томик. Она читала. Раскуривала новую сигарету. Потом рассматривала портрет.
— Так вот каким он был раньше. Никогда не видела фотографий той поры.
— Я… я вовсе не имел намерения делать в Саламанке остановку, — сказал Грегориус. — А потом не смог устоять. Образ Праду, он… он без вас какой-то неполный. Я, конечно, понимаю, бестактно так просто врываться сюда…
Зазвонил телефон. Она не стала брать трубку. Отошла к окну.
— Не знаю, хочу ли я этого. Говорить о прошлом, имею я в виду. И уж ни в коем случае не здесь. Можно мне взять с собой книгу? Я хотела бы ее почитать. Подумать. Приходите вечером ко мне домой. Тогда я скажу вам, готова ли. — Она протянула свою визитку.
Грегориус купил путеводитель и пошел посещать монастыри, один за другим. Он не был любителем достопримечательностей. Если люди за чем-то ломились, упрямо пережидал в сторонке. У него вошло в привычку и бестселлеры читать годы спустя после выхода. И сейчас его гнало отнюдь не туристское любопытство. Ему потребовалось на размышление полдня, прежде чем он начал понимать: занимаясь Праду, он изменил свое отношение к соборам и монастырям. «Что может быть серьезнее поэзии слова?» — возразил он когда-то Рут Гаучи и Давиду Леману на упрек, что относится к Писанию несерьезно. Это связало его с Праду. Может быть, прочнее самых прочных уз. И все же кажется, этот человек, превратившийся из пылкого служки в безбожного пастора, сделал еще один шаг. Куда, это Грегориус и надеялся понять, бродя по галереям крестового хода. Удалось ли ему распространить поэзию библейского слова на здания, воздвигнутые по этим словам? В этом ли смысл?
Незадолго перед смертью Мелоди видела его выходящим из церкви.
«Я люблю читать мощные слова Библии. Мне нужна фантастическая сила ее поэзии. Я люблю молящихся в церкви. Мне нужен их вид. Мне нужен он против коварного яда поверхностности и бездумья». Это были восприятия его юности. А с каким чувством входит в церковь человек, ждущий, когда в его мозгу сработает часовой механизм бомбы? Человек, для которого после путешествия к краю света все превратилось в пепел и прах?
Такси, везшее Грегориуса к Эстефании Эспинозе, остановилось у перекрестка. В витрине какого-то бюро путешествий ему бросился в глаза плакат с куполами и минаретами. А что было бы, если бы он в голубом Леванте каждое утро слушал муэдзина? Если бы мелодию его жизни определяла персидская поэзия?
Эстефания Эспиноза была одета в голубые джинсы и темно-синий пуловер. Несмотря на проседь, выглядела она как женщина за сорок. Она приготовила бутерброды и налила Грегориусу чаю. Ей нужно было время.
Заметив, что взгляд Грегориуса скользит по книжным полкам, она сказала, что он спокойно может подойти и посмотреть. Один за другим он брал в руки толстые тома по истории.
— Как мало все-таки я знаю о Пиренейском полуострове и его истории! — посетовал Грегориус. — В Лиссабоне я купил две книги, о землетрясении и эпидемии чумы.
— Расскажите о классической филологии, — попросила Эстефания.
«Она хочет знать, что за человек перед ней, тот, которому, возможно, поведает о Праду, — подумал он. — А может быть, ей просто нужно больше времени».
— Латынь, — наконец заговорила она. — В некотором смысле латынь была началом всего. У нас на почте подрабатывал один парень, студент. Такой робкий мальчик, который был в меня влюблен и думал, что я не замечаю. Он изучал латынь. «Finis terrae», — произнес он однажды, когда держал в руках письмо на Финистерре. А потом продекламировал на латыни стих, в котором говорилось о крае света. Мне понравилось, как он читал наизусть, не отрываясь от сортировки писем. Он это почувствовал и читал мне до обеда.
Я втайне начала учить латынь. Не хотела, чтобы он знал — он бы неправильно понял. Ведь это было так невероятно, чтобы девчонка с почты, со скверным школьным образованием, выучила бы древний язык. Так невероятно! Не знаю, что меня больше прельщало: сам язык или эта невероятность.
Дело пошло быстро, у меня была хорошая память. Я начала интересоваться римской историей. Читала все, что попадало под руку, потом пошли книги об итальянской, португальской, испанской истории. Моя мать умерла, когда я была еще ребенком, я жила с отцом, железнодорожником. Он в жизни не читал книг, сначала сердился, что я занимаюсь не делом, потом стал гордиться — это была такая трогательная гордость. Мне исполнилось двадцать три, когда за ним пришли люди из PIDE. Его арестовали из-за саботажа и отправили в Таррафал. Но об этом я не хочу говорить, даже после стольких лет не могу.
С Хорхе О'Келли я познакомилась месяц спустя, на одном собрании. О папином аресте в нашем почтовом отделении много шептались, и я поразилась, сколько из моих коллег работает на Сопротивление. Что касается политического положения, после того, что случилось с папой, я вмиг прозрела. Хорхе был важным человеком в группе. Жуан Эса и он. Он влюбился в меня слету. Мне это льстило. Он хотел сделать из меня звезду. Мне пришла в голову эта идея со школой для неграмотных, где мы могли бы встречаться, не вызывая подозрений.
А потом все случилось. Однажды вечером в класс вошел Амадеу. И все сразу перевернулось. Все вещи предстали в другом свете. С ним творилось то же самое, я почувствовала это с первой же встречи.
Я хотела этого. Я не могла спать. Я ходила к нему в практику, плюя на презрительные взгляды его сестры. Он жаждал меня обнять, в нем зрела лавина, готовая обрушиться в любой момент. Но он выставил меня. «Хорхе, — сказал он. — Хорхе». Я возненавидела Хорхе.
Однажды я пришла к Амадеу домой поздно ночью. Мы прошли пару улиц, вдруг он затащил меня в какую-то арку. Лавина обрушилась. «Этого не должно повториться», — сказал он потом. И запретил мне появляться у него.
Началась долгая мучительная зима. Амадеу больше не приходил на собрания. Хорхе исходил ревностью.
Было бы преувеличением сказать, что я видела надвигающуюся угрозу. Да, преувеличением. Но тревожить, меня тревожило, что они все больше полагаются только на мою память. «А что, если со мной что-то случится?» — как-то предупредила я.
Эстефания вышла. Вернулась она не такой холодно-уравновешенной. «Как после ринга», — подумалось Грегориусу. Было заметно, что она только что умыла лицо, волосы заколола в хвост. Встав у окна, жадно выкурила сигарету, прежде чем продолжила говорить.
— Катастрофа разразилась в конце февраля. Дверь открывалась медленно. Бесшумно. На нем были сапоги. Униформы не было, но сапоги. Сапоги, это первое, что я заметила в щелку. Потом умное, настороженное лицо. Мы знали его. Бадахос, один из людей Мендиша. Я сделала то, что мы не раз обсуждали: начала объяснять «неграмотным» букву «с». Потом я долго не могла видеть эту букву — все время перед глазами вставал Бадахос. Скамья заскрипела, когда он садился. Жуан Эса предостерег меня взглядом. «Теперь все зависит от тебя», — говорил этот взгляд.
Я, как всегда, была одета в прозрачную блузку, так сказать, моя рабочая одежда. Хорхе ненавидел ее. Я сняла жакет. Мое тело, отвлекающее Бадахоса, — это должно было нас спасти. Бадахос ухмыльнулся и закинул ногу на ногу. Стало противно. Я закончила урок.
Когда Бадахос направился к Адриану, моему учителю музыки, я поняла, что все пропало. Я не слышала, о чем они говорили, но Адриан побледнел, а Бадахос коварно осклабился.
С допроса Адриан не вернулся. Не знаю, что они с ним сделали, но больше я его не видела.
Жуан настоял на том, чтобы я с этого дня жила у его тети. «В целях безопасности, — сказал он. — Мы должны обеспечить тебе безопасность». Я сразу поняла, что речь шла не столько обо мне, сколько о моей памяти. О том, что может выйти на свет, если меня возьмут. За эти дни я лишь раз встретилась с Хорхе. Мы не дотрагивались друг до друга, он даже руки моей не коснулся. В этом было что-то неестественное, я ничего не понимала. Поняла только, когда Амадеу рассказал мне, почему я должна уехать из страны.
Эстефания отошла от окна и села напротив. Она печально посмотрела на Грегориуса.
— То, что он сказал о Хорхе, было чудовищно, такого изуверства и представить себе невозможно, — я поначалу просто рассмеялась ему в лицо.
Он постелил мне в практике, где я должна была провести ночь перед отъездом.
«Я просто не верю, — сказала я. — Убить меня? — Я заглянула ему в глаза. — Ты говоришь о Хорхе, твоем друге!»