Александр Солженицын - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре было получено известие от Лиды: она-таки отнесла Санины военные рассказы — но не Федину (уехавшему в Ленинград), а Лаврёневу, прибывшему в Москву. Тот сразу вспомнил фамилию юноши из Ростова, письмо 1938 года и рассказы 1941-го («Заграничная командировка», «Речные стрелочники», «Николаевские»). «Рассказы А. И. Солженицына “В городе М.” и “Лейтенант”, — напишет рецензент полгода спустя (и Лида перескажет Сане содержание отзыва), — значительно отличаются от первых литературных опытов автора, которые мне пришлось читать незадолго до войны. Несомненно, что Солженицын прошёл за это время большой путь, созрел, и сейчас можно уже говорить не о зачатках умения литературно оформлять свои мысли и наблюдения, а о литературных произведениях. Из двух этих рассказов “Лейтенант”, конечно, лучше. Он собраннее, строже по работе над языком, в нём есть и развитие темы, и человеческие характеры. На мой взгляд, он заслуживает быть напечатанным, но редакция “Знамени” почему-то воздержалась от напечатания, не дав вразумительного ответа».
«Он говорит, — писала Лида о Лаврёневе, — что относил рассказы в “Знамя” по собственной инициативе, но их не приняли из-за “мест, неудобных к печатанию”». «“В городе М.”, — продолжал Лавренёв, — значительно слабее. Этот рассказ сбивается на очерк, вяловат и расхлябан. Во всяком случае, автору следует продолжать работу над литературой, а не бросать её. Зрелость в литературе не всегда приходит мгновенно. Способность Солженицына к литературному труду не вызывает у меня сомнений, и мне думается, что в спокойной обстановке, после войны, отдавшись целиком делу, которое он, очевидно, любит, автор сможет достигнуть успехов».
Сдержанный отзыв скорее озадачил, чем обрадовал: «Да послужит он большим стимулом к работе, стимулом к беспощадной требовательности и уничтожающей самокритике».
Но подошло время отпуска — давно обещанного, первого за войну. В конце марта Солженицын выехал из части (сумашедше тяжело добирался до Жлобина, потом до Гомеля, затем поездом до Москвы), с обязательством вернуться в часть через две недели, как того требовали обстоятельства[28]. Он знал, что Кирилл и Лида — в подмосковной Барвихе. «Я пришёл пешком из Одинцова к недоступному замку Барвихи — и вахта приняла меня, а там выбежали вы с Лидкой и повели зачуханного старшего лейтенанта ни много ни мало в тот трёхкомнатный номер, который передо мною занимал мой командующий фронтом маршал Рокоссовский. За обедом, с непривычки, я еле сдерживался, чтобы каждое второе слово не вставлять матерное, как мы привыкли на фронте. А потом с тобой (Кириллом – Л. С.) — 24 часа непрерывных разговоров, и взаимного согласия во всём. И уже тупой Усач давно-давно ни для кого из нас не был лицом уважаемым. И кипение общих послевоенных литературных планов. Это тоже был день — из вершин нашей дружбы».
Больше суток они провели вместе и вместе же вернулись в Москву. Встреча с друзьями стала единственной удачей отпуска. До Ростова он добирался вместо суток двое с половиной, жены не застал (как окажется, по дороге из Талды-Кургана разболелась тёща, и они застряли), потерянно бродил по пустому и обезображенному городу. «Я понял, что до боли люблю и буду любить его: это — 1 любовь. Будем жить и бороться в других городах, в него не вернёмся, но каждый перекрёсток и каждый камень его всегда будет свят для нас». Остановился в Наташиной квартире; всё, что тёти Решетовские и Шура Зубова могли рассказать ему о матери, он уже знал. «Во всех квартирах тяжёлая грусть, люди безнадёжно огорчены и озлоблены». Он хотел поехать, если б было в запасе хоть дня два, в Георгиевск. В том, что мама жива, он не сомневался: денежные переводы, отправляемые из части, исправно доставлялись к месту, о чём свидетельствовал дивизионный начфин. Оставался тяжёлый осадок: чтó подумает мама, если узнает о его отпуске: был рядом и не заехал? «Но я уже не успевал к ней попасть и боялся, что подведу своих в части», — вспоминал Солженицын в 2001 году.
После пустых ростовских дней (он успел только собрать в одно место уцелевшие рукописи, книги, фотографии) необходимо было возвращаться в часть. Солженицын решил ехать не через Москву, а по освобождённой Украине. В поезде Ростов–Харьков, в купе общего вагона, произошло знакомство, которое подвело незримую пока черту фронтового бытия составителей «Резолюции № 1». Сосед по купе, старший лейтенант Леонид Власов, показался до того симпатичным, до того близким, что, пролежав на верхних полках друг против друга сутки и проговорив обо всём на свете, Солженицын совершенно уверовал, что обрёл единомышленника, как раз в духе того поиска «активных строителей социализма», который значился в «организационном» пункте Документа. Прибыв в часть (успел день в день!), он немедленно написал Виткевичу огромное, безрассудно откровенное письмо (получился толстенный конверт, тогда как все писали тоненькие письма-секретки) — о счастливой встрече, «пополняющей ряды», о том, что их ростовская пятёрка сможет преобразиться в семёрку, ибо у Власова тоже есть доверенный друг.
Пройдёт почти год, прежде чем Солженицын (уже арестант) поймёт, что именно то письмо было выхвачено из общего потока и засечено, что именно с того момента они с Кокой попали под колпак слежки. Но весной 1944-го ему и в голову не приходило связывать участившиеся наезды СМЕРШа в батарею, вызовы солдат для бесед по одному — с чем-то, имеющим отношение к его переписке с Кокой, с которым, как выяснилось, встретиться до конца войны уже не представлялось реальным. На фронт Солженицын вернулся как раз с облегчением — в тылу, где люди были мрачно озабочены, он не нашёл такого морально чистого воздуха, какой был здесь. К тому же одно за другим последовали события, остудившие жар политических переживаний.
В середине апреля с большим опозданием вернулся денежный перевод с пометой о смерти матери. Никто из родных не написал ему об этом вовремя — так что поначалу Саня даже не знал, когда это случилось: в марте или раньше. Если б ему удалось заехать в Георгиевск во время отпуска, он мог бы попасть уже только на её могилу. Это были чёрные дни, и, страдая, он обвинял не войну и не оккупацию, не мамину болезнь, а только себя. «Мама умерла. Я был для неё плохим, бездушным сыном. Почему всегда живое так грубо, так нагло, так тупо пляшет по мёртвому? По дорогому мёртвому? В двадцать четыре года она потеряла человека, который её любил, и двадцать шесть лет растила человека, который не принёс ей радости. Зачем она жила?.. Со мной осталось — всё хорошее, что она для меня сделала, и всё плохое, что сделал для неё я».
Только 24 апреля тётя Маруся сообщила племяннику подробности (три предыдущих письма не дошли). «Дядя Роман умер 2 января 1944, а твоя мамочка, а моя дорогая сестричка 18 января. Для меня это был такой удар, что я слегла в постель и думала, что вслед за ними и я скоро отправлюсь туда же… В продолжение 2-х недель — 2 гроба… Мама приехала к нам, на себя совсем не была похожа, настоящий скелет, все думали, что она тогда же умрёт. Но потом она немного отошла, но уже поправки не было, у неё был туберкулёз во 2-й и 3-ей стадии, куда ж ей поправиться. Вещей она привезла очень и очень мало, самое необходимое и то продавала на мёд, сметану, масло, смалец и т. д. У нас тёлочка первым телком отелилась, даёт мало молока, а мы всё-таки делились со всеми своими больными, мы каждый день ей давали ½ литра молока, а если б она покупала, так на одно молоко 500 руб. и больше надо. Ей тех денег и на одно молоко не хватило бы… Мама твоя хотя была очень слабая, а всё-таки ходила потихоньку. 16-го, в воскресенье, она написала всем письма, тебе, Наташе, в Ростов Н. Н. (Нине Николаевне Решетовской. — Л. С.) и Куликовой, 17-го слегла в постель, а 18-го тихонько скончалась. Я была с ней, и она говорила до самой последней минутки, тебя всё вспоминала и очень хотела с тобой повидаться, разговаривала со мной, а потом закрыла глаза, заснула и больше не проснулась». Январский денежный перевод и ещё два пошли на оплату долга по двум похоронам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});