Под шапкой Мономаха - Сергей Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То же чувство деликатности, основанной на нравственной вдумчивости, сказывается в любопытнейшем выговоре царя воеводе князю Юрию Алексеевичу Долгорукому[171]. Долгорукий в 1658 году удачно действовал против Литвы и взял в плен гетмана Гонсевского. Но его успех был следствием его личной инициативы: он действовал по соображению с обстановкою, без спроса и ведома царского. Мало того, он почему-то не известил царя вовремя о своих действиях и, главным образом, об отступлении от Вильны, которое в Москве не одобрили. Выходило так, что за одно надлежало Долгорукого хвалить, а за другое – порицать. Царь Алексей находил нужным официально выказать недовольство поведением Долгорукого, а неофициально послал ему письмо с мягким и милостивым выговором. «Похваляем тебя без вести (то есть без реляции Долгорукого) и жаловать обещаемся, – писал государь, но тут же добавил, что это похвала только частная и негласная – и хотим с милостивым словом послать и с иною нашею государевою милостию, да нельзя послать: отписки от тебя нет, неведомо, против чего писать тебе!» Объяснив, что Долгорукий сам себе устроил «безчестье», царь обращается к интимным упрекам: «Ты за мою, просто молвить, милостивую любовь ни одной строки не писывал ни о чем! Писал к друзьям своим, – а те – ей-ей! – про тебя же переговаривают да смеются, как ты торопишься, как и иное делаешь (…) Чаю, что князь Никита Иванович (Одоевский) тебя подбил; и его было слушать напрасно: ведаешь сам, какой он промышленник, послушаешь, как про него поют на Москве…» Но одновременно с горькими укоризнами царь говорит Долгорукому и ласковые слова: «Тебе бы о сей грамоте не печалиться: любя тебя пишу, а не кручинясь; а сверх того сын твой скажет, какая немилость моя к тебе и к нему (…) Жаль конечно тебя: впрямь Бог хотел тобою всякое дело в совершение не во многие дни привести… да сам ты от себя потерял!» В заключение царь жалует Долгорукого тем, что велит оставить свой выговор втайне: «…а прочтя сию нашу грамоту и запечатав, прислать ее к нам с тем же, кто к тебе с нею приедет». Очень продуманно, деликатно и тактично это желание царя Алексея добрым интимным внушением смягчить и объяснить официальное взыскание с человека хотя и заслуженного, но формально провинившегося.
Во всех посланиях царя Алексея Михайловича, подобных приведенному, где царю приходилось обсуждать, а иногда и осуждать поступки разных лиц, бросается в глаза одна любопытная черта. Царь не только обнаруживает в себе большую нравственную чуткость, но он умеет и любит анализировать: он всегда очень пространно доказывает вину, объясняет, против кого и против чего именно погрешил виновный и насколько сильно и тяжко его прегрешение. Характернейший образец подобных рассуждений находим в его обращении к князю Григорию Семеновичу Куракину с выговором за то, что он (в 1668 году) не поспешил на выручку гарнизонам Нежина и Чернигова[172]. Царь упрекнул Куракина в недомыслии, в том, что он «притчею не промыслит, что будет» вследствие его промедления. «То будет (объясняет царь воеводе): первое – Бога прогневает… и кровь напрасно многую прольет; второе – людей потеряет и страх на людей наведет и торопость; третье – от великаго государя гнев примет; четвертое – от людей стыд и срам, что даром людей потерял; пятое – славуичесть, на свете Богом дарованную, непристойным делом… отгонит от себя и вместо славы укоризны всякие и неудобные переговоры восприимет. И то все писано к нему, боярину (заключает Алексей Михайлович), хотя добра святой и восточной церкви и чтобы дело Божие и его государево свершалось в добром полководстве, а его, боярина, жалуя и хотя ему чести и жалея его старости!» Наблюдения над такими словесными упражнениями приводят к мысли, что царь Алексей много и основательно размышлял. И это размышление состояло не в том только, что в уме Алексея Михайловича послушно и живо припоминались им читанные тексты и чужие мысли, подходящие внешним образом к данному времени и случаю. Умственная работа приводила его к образованию собственных взглядов на мир и людей, а равно и общих нравственных понятий, которые составляли его собственное философско-нравственное достояние.
Конечно, это не была система мировоззрения в современном смысле; тем не менее в сознании Алексея Михайловича был такой отчетливый моральный строй и порядок, что всякий частный случай ему легко было подвести под его общие понятия и дать ему категорическую оценку. Нет возможности восстановить, в общем содержании и системе, этот душевный строй, прежде всего потому, что и сам его обладатель никогда не заботился об этом. Однако для примера укажем хотя бы на то, что, исходя из религиозно-нравственных оснований, Алексей Михайлович имел ясное и твердое понятие о происхождении и значении царской власти в Московском государстве как власти богоустановленной и назначенной для того, чтобы «разсуждать людей вправду» и «безпомощным помогать». Уже были выше приведены слова царя Алексея князю Г.Г. Ромодановскому: «Бог благословил и предал нам, государю, править и разсуждать люди своя на востоке, и на западе, и на юге, и на севере вправду». Для царя Алексея это была не случайная красивая фраза, а постоянная твердая формула его власти, которую он сознательно повторял всегда, когда его мысль обращалась на объяснение смысла и цели его державных полномочий. В письме к князю Н.И. Одоевскому, например, царь однажды помянул о том, «как жить мне, государю, и вам, боярам», и на эту тему писал: «…а мы, великий государь, ежедневно просим у Создателя… чтобы Господь Бог… даровал нам, великому государю, и вам, боярам, с нами единодушно люди Его, Световы, разсудити вправду, всем равно»[173]. Взятый здесь пример имеет цену в особенности потому, что для историка в данном случае ясен источник тех фраз царя Алексея, в которых столь категорически нашла себе определение, впервые в Московском государстве, идея державной власти. Свои мысли о существе царского служения Алексей Михайлович черпал, по-видимому, из чина царского венчания[174] или же непосредственно из главы 9-й «Книги Премудрости Соломона». Не менее знаменательным кажется и отношение царя к вопросу о внешнем принуждении в делах веры. С заметною твердостью и смелостью мысли, хотя и в очень сдержанных фразах, царь пишет по этому вопросу митрополиту Никону, которого авторитет он ставил в те годы необыкновенно высоко. Он просит Никона не томить в походе монашеским послушанием сопровождавших его светских людей: «…не заставливай у правила стоять: добро, государь владыко святый, учить премудра – премудрее будет, а безумному – мозолие ему есть!» Он ставит Никону на вид слова одного из его спутников, что Никон «никого-де силою не заставит Богу веровать»[175].
При всем почтении к митрополиту, «не в пример святу мужу» Алексей Михайлович, видимо, разделяет мысли несогласных с Никоном и терпевших от него подневольных постников и молитвенников. Нельзя силою заставить Богу веровать – это, по всей видимости, убеждение самого Алексея Михайловича. При постоянном религиозном настроении и напряженной моральной вдумчивости Алексей Михайлович обладал одною симпатичною чертою, которая, казалось бы, мало могла уживаться с его аскетизмом и наклонностью и отвлеченному наставительному резонерству. Царь Алексей был замечательный эстетик – в том смысле, что любил и понимал красоту. Его эстетическое чувство сказывалось ярче всего в страсти к соколиной охоте, а позже – к сельскому хозяйству. Кроме прямых ощущений охотника и обычных удовольствий охоты с ее азартом и шумным движением, соколиная потеха удовлетворяла в царе Алексее и чувству красоты. В «Уряднике сокольничья пути» он очень тонко рассуждает о красоте разных охотничьих птиц, о прелести птичьего лета и удара, о внешнем изяществе своей охоты. Для него «его государевы красныя и славныя птичьи охоты» урядство или порядок «уставляет и объявляет красоту и удивление»; высокого сокола лет – «красносмотрителен и радостен»; копцова (то есть копчика) добыча и лет – «добровиден». Он следит за красотою сокольничьего наряда и оговаривает, чтобы нашивка на кафтанах была «золотная» или серебряная: «…к какому цвету такая пристанет»; требует, чтобы сокольник держал птицу «подъявительно к видению человеческому и ко красоте кречатьей», то есть так, чтобы ее рассмотреть было удобно и красиво. Элемент красоты и изящества вообще играет не последнюю роль в «урядстве» всего охотничьего чина царя Алексея. То же чувство красоты заставляло царя увлекаться внешним благочестием церковного служения и строго следить за ним, иногда даже нарушая его внутреннюю чинность для внешней красоты. В записках Павла Алепского можно видеть много примеров тому, как царь распоряжался в церкви, наводя порядок и красоту в такие минуты, когда, по нашим понятиям, ему надлежало бы хранить молчание и благоговение. Не только церковные церемонии, но и парады придворные и военные необыкновенно занимали Алексея Михайловича с точки зрения «чина» и «урядства», то есть внешнего порядка, красоты и великолепия. Он, например, с чрезвычайным усердием устраивал смотры и проводы своим войскам перед первым литовским походом, обставляя их торжественным и красивым церемониалом. Большой эстетический вкус царя сказывался в выборе любимых мест: кто знает положение Саввина-Сторожевского монастыря в Звенигороде, излюбленного царем Алексеем Михайловичем, тот согласится, что это – одно из красивейших мест всей Московской губернии; кто был в селе Коломенском, тот помнит, конечно, прекрасные виды с высокого берега Москва-реки в Коломенском. Мирная красота этих мест – обычный тип великорусского пейзажа – так соответствует характеру «гораздо тихаго» царя.