Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном - Иоганнес Гюнтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы не отстать в милостях от Его Императорского Высочества, он огорошил меня еще одним известием: там, на столике, лежит приказ, согласно которому я в обход всех предписанных формальностей назначаюсь старшим учителем немецкого языка с присвоением мне титула гофрата. Место для меня также найдено — это женская гимназия в Юрьеве — так русские называли наш Дерпт.
Мне оставалось только что-то промямлить в знак благодарности, которая была милостиво принята. Куратор понимает мое смятение. Я должен еще посоветоваться со своим отцом, конечно, таким образом, он ожидает меня послезавтра, желательно с утра, тогда и поговорим подробнее.
И вот уже я шагаю в наступивших сумерках по торжественно смолкшей улице по направлению к Дюне.
Оловянного цвета вода с красными огоньками.
Старший учитель? Тридцати юным лебедушкам растолковывать смысл «Колокола» [8]… «От девицы не оторвать мальца…»
Две пары апельсинов в Риме! Два бутерброда с семгой! Еще апельсин! [9]
Я поехал домой.
В тот же вечер я отправился к старшему преподавателю гимназии Йензену, коему и был ведь обязан своим знакомством с Прущенко. То обстоятельство, что я в октябре срочно отбыл в Петербург, бросив курс, не омрачило нашу дружбу, так что по возвращении я почти каждый день наведывался к нему. Свояченица его Леночка, правда, была тому отчасти виною. Я усердно занимался с нею мелодекламацией — русскими стихами под русскую музыку. И обе прелестные дочурки Йензена, одна семи, другая пяти лет, тоже были в восторге от того, что этот дядя любит повозиться с ними.
Йензен сразу все понял.
Только не говорите сразу нет. Начальство этого не любит, — сказал он со смехом. — Кроме того, должность библиотекаря царя, скорее всего, — продукт воображения Прущенко, с энтузиазмом им изложенный, а великий князь, видимо, ему просто машинально поддакнул.
Большие люди ленятся думать, — заметил опытный Йензен. — Он увидел удобную возможность привязать вас к себе, вот и поддакнул. Постарайтесь вытребовать себе время на раздумье: мол, вам нужно будет сначала самому поговорить с великим князем по представлении ему готовой книги.
Книга должна была выйти через несколько недель.
Не знаю, удовлетворило ли его превосходительство мое заявление о том, что я прошу месяца три на переходный период, в продолжение которого собираюсь перевести оставшуюся часть творений великого князя. Помимо того, мне нужно написать для «Аполлона» статью о поэте Стефане Георге. Лишь по завершении этих трудов я буду в состоянии говорить о своей дальнейшей судьбе. Великий князь, я уверен, отнесется к этому с пониманием, тем более что я надеюсь уже в марте вручить ему перевод «Спасенного Манфреда».
Право не знаю, удовлетворили ли такие объяснения его превосходительство, но он не подал виду; мы пили с ним чай, и он рассказывал о том, как великий князь принимал его в Мраморном дворце. Вновь и вновь нажимая на то, насколько же Его Императорское Высочество благожелательно были к нему настроены. Меня и переводы мои высокий вельможа превозносили, а ему, куратору, ставили в заслугу — что именно? — открытие меня.
Господи Боже мой, меня, выходит, опять кто-то открыл. После князя Эмиля фон Шёнайх-Каролата, после Пауля Фридриха, после Франца Блея и Оскара Би, после Вячеслава Иванова и Александра Блока меня, двадцатитрехлетнего, открыл теперь, в 1909 году, еще и Сергей Михайлович Прущенко, камергер царя и куратор Рижского учебного округа. Tout de bruit pour une omelette.
Прущенко, однако, не отставал; при каждом моем визите он кивал на письменный стол и говорил:
Бумага ждет моей подписи.
По его распоряжению — и к большому удивлению учащихся — я должен был инспектировать преподавательскую деятельность Йензена, должен был беседовать с директором Митавской гимназии и присутствовать на учительских конференциях, чтобы лучше познакомиться со средой своей будущей деятельности; более того, он и сам прибыл однажды с инспекцией в Митаву и, осмотрев реальное училище, попросил друга моего Йензена ввести меня в курс всех деталей преподавательского ремесла. Чем же все это могло кончиться?
Я ждал вьщода книги. Корректуры, верстка, все состоялось. С первым же экземпляром я собирался ехать в Петербург к великому князю, чтобы рассказать ему, как на духу, обо всем и попросить помощи.
Тем временем я продолжал переводить его стихи, чтобы иметь в них, так сказать, союзника во время переговоров в Мраморном дворце, и штудировал солидные фолианты, готовясь к той деятельности, которую определила мне Вера Комиссаржевская в задуманной ею театральной академии. Участие в обучении будущих актеров представлялось мне — наряду с обучением режиссерскому мастерству в ее театре — главным делом. Я хоть и не любил Евреинова, который стал у нее после ухода Мейерхольда основным постановщиком, зато с ее братом Федором Федоровичем Комиссаржевским, который был всего на несколько лет старше меня, у меня были хорошие отношения.
Я писал ей письма, полные грез. У нее был огромный успех в Киеве, после которого она исколесила весь юг России, долгое время была на Кавказе, где ее с особой теплотой и любовью принимали в Тифлисе, а потом через Баку отправилась в Туркестан, откуда должна была по Волге — Астрахань, Царицын, Самара, Казань — в марте прибыть в Петербург.
Иногда я получал от нее фотографии, газетные вырезки и, совсем редко, несколько почти неразборчивых, беглых строк. Я посвятил ей цикл сонетов — «Данте и Беатриче», — с теми стихами я потом часто выступал на сцене. Другой, ей посвященный, цикл пасторальной лирики перевел поэт Всеволод Князев. А в апреле я собирался окончательно перебраться в Петербург.
11 февраля газеты напечатали известие о том, что днем раньше в Ташкенте умерла Вера Комиссаржевская, заразившись оспой, когда покупала ковры на базаре.
Никто из милых и славных людей, меня окружавших, не заметил, что тогда во мне происходило. Они хоть и знали, что я был с нею связан, и увидев теперь в газетах огромные полосы с объявлениями о смерти первой актрисы страны, «русской Дузе», спрашивали о ней у меня, но никто из них по мне не заметил, что ее смерть значила для меня. Да разве я сам знал об этом?
Любил ли я ее? О, как тут можно говорить о любви! Она была на двадцать с лишним лет старше меня, и конечно же я любил ее, как любят поэзию, совершенство, глубину и жертву волшебной преданности чему-то вечному, великому, родственную религиозной преданности трепету Духа. Так любят ежедневную, страстную жертву души, которую даже и не чувствуют — как не чувствуют свое дыхание, свою походку, свой сон, собственно говоря, свою жизнь. Но любовь ли это?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});