Василий Голицын. Игра судьбы - Руфин Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночь, казалось, никогда не кончится. Но вот в один из весенних дней на горизонте загоралась розовая полоса и как-то нерешительно выглядывал огненный глаз — прищуренный, словно хотел убедиться, что всё, что было оставлено, — на месте.
Это был праздник. Праздник возвращения солнца и света, праздник прихода весны. И чем дольше длился день, тем больше радовались люди.
Князь с детьми и челядинцами совершал обход Пустозерска. Начинали с воеводской избы — воевода выходил, кланялся, вопрошал, есть ли в чем нужда. Он относился к князю уважительно — не как к обычному ссыльному. Ссыльных было под его началом близ трех десятков, в основном раскольников. Он их не угнетал — живите-де по своему уставу, осеняйте себя двумя перстами, а Бог-то у всех один — православный. В крепости клевали носом два солдатика, да и какая это была крепость — городьба из заостренных бревешек, а в ней изба-тюрьма, в коей никого не было. В съезжей жили ожиданием торговых людей и ясачных самоедов с мягкой рухлядью. Тож на постоялом дворе. Иногда заглядывал князь в кружечный двор, в кружало, где можно было перехватить чарку-другую. Заглядывал он и на подворье Красногорского монастыря, где водилась красная рыба. Всюду его встречали с почетом, кланялись низко, подносили то того, то другого.
Преображенская рубленая церковь считалась соборной, в ней отправлял службу протопоп отец Еремей, или как он сам себя называл — Иеремия. К раскольникам он относился терпимо, а порою, забывшись, сам крестился двоеперстием.
— Владыка далеко, а люди не осудят, — говаривал он, перехватив взгляд князя.
— А я и сам вольнодумен, — признавался князь Василий. — И никониан не одобряю. Ибо посеяли смуту среди православных людей и столь много душ занапрасно погубили. Богу угодна вера, а не обрядность. Все это, на мой взгляд, пустое — двумя иль тремя перстами креститься, писать имя Иисуса с одной литерою «И» и все в этом роде. Меж тем великую рознь посеяли и мучительство. Сожигают люди себя, сожигает и власть непокорных. Бегут трудники в леса, в пустыни от своих господ, лишь бы там веровать по-своему.
— И я, ваша милость, с вами ровно мыслю, — понизив голос, соглашался протопоп. — Ведь сколь много мучеников веры наши владыки распложали. Здесь вот знаменитый протопоп Аввакум, зело духовный да праведный, совершил огненное восхождение со товарищи. И народ почел их за святых и к тому месту, где сруб с ними возгорался, паломничество свершают.
— А где то место подлинно находится? — полюбопытствовал князь.
— А на бугре, подале от церкви Рождества Богородицы. Там земля досель выгорела.
— Ас боярином Артамоном Матвеевым довелось видеться?
— Я-то сюды поздней был назначен, после кончицы протопопа Игнатия, а вот дьячок наш Савелий вел с ним душеполезные беседы и почитает то честию для себя. Вы его позовите, он вам все и расскажет. Он долгожитель тутошний, притерпелся. А вообще-то народ тут долго не держится — либо бегут, либо помирают. Вот ясачные, некрещеные, то есть самоеды, они привычные и все по ним: и земля, и вода, и небо. Ибо про Пустозерск сказано в летописи, что оное место пустое, поставленное для опочиву Московского государства торговых людей, кои ходят в Сибирь торговать. Да ведь и не больно ходят-то.
— Что так?
— А то, что путь дальний, а выгода невеликая. Племя здешнее невелико, не больно добычливо. Какая тут дичина? Пеструшки да песцы. Еще зверь морской, жир евонный. Соболь да горностай сюда не заходят. Олень разве. Да его шкура не больно ценится.
— А кто в других церквах служит? — поинтересовался князь — церквей в Пустозерске было четыре.
— А нас двое с отцом Тимофеем на все про все. Молельщиков-то не больно много, приходы бедные-бедные, с рыбы на квас перебиваемся, — и протопоп засмеялся. — Да и откуда людям взять? Все больше ссылочные, безденежные, сами еле-еле кормятся.
Да, это князь Василий хорошо знал. Из казны отпускалось ему на прокорм четыре алтына на день. А было их двенадцать едоков, стало быть, алтын на троих, по копейке на душу. Жить, конечно, можно, но и помереть тоже можно. Очень даже просто.
Хлеб пекли сами. Мука была привозная, все более ржаная со всякой примесью. Оттого в хлебе не было той пышности и духовитости, которая возбуждала аппетит: он был присадист и темен.
Первые два года надежда жила. На третий год она еле теплилась, а потом и вовсе угасла. С глаз долой — из сердца вон. По второму году брат Борис прислал с надежным человеком двадцать рублев. Вот это был капитал! А тратить-то на что? Прикупали поболе еды, кое-какое барахлишко, меховые чуни.
Князь Василий все чаще обращался мыслию в прошлое. Перечитывал кое-какие бумаги, которые успел прихватить с собою, книги — не многие. Памятью возвращался к царевне Софье. Облегчения ей, как и себе, уже не ждал. Каково ей там, в монастыре, инокине Сусанне? Последнюю весть от нее он получил в Вологде, на скорбном пути в Пустозерск. А потом меж них легло молчание: и ей, и ему было воспрещено писать.
Он время от времени перечитывал ее письма. Сколь много было в них тепла и любови:
«Свет мой, батюшка, надежда моя, здравствуй на многия лета! Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя твое и свое, также и матери своея, Пресвятая Богородицы, над вами, свете мой! Чего от века не слыхано, ни отцы наши поведаша нам — такового Милосердия Божия. Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли Египетския: тогда чрез Моисея, угодника Своего, а ныне чрез тебя, душа моя! Слава Богу нашему, помиловавшему нас чрез тебя! Батюшка ты мой, чем платить за такия твои труды неизчетныя! Радость ты моя, свет очей моих! Мне не веритца, сердце мое, чтобы тебя, свет мой видеть. Велик бы мне тот день был, когда ты, душа моя, ко мне будеши. Ежели бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила пред собою. Писма твои, врученныя Богу, к нам все дошли в целости… Я брела пеша из-под Воздвиженскаго, только подхожу к Манастырю Сергия Чудотворца, к самым Святым воротам, а от ворот отписки о боях. Я и не помню, как взошла: чла, идучи! Не ведаю, чем Его Света благодарить за таковую милость Его, и матерь Его и преподобнаго Сергия, Чудотворца милостиваго! Что ты, батюшка мой, пишешь о посылке в манастыри, все то исполнила, по всем манастырям бродила сама пеша. А раденье твое, душа моя, делом оказуется. Что пишешь, батюшка мой, что б я помолилась; Бог, свет мой, ведает, как желаю тебя, душа моя, видеть, и надеюся на Милосердие Божие: велит мне тебя видеть, надежда моя. Как сам пишешь о ратных людех, так и учини. А я, батюшка мой, здорова твоими молитвами и все мы здоровы. Когда даст Бог увидеть тебя, о всем своем житье скажу. А вы, свет мой, не стойте, пойдите помалу: так вы утрудилися. Чем вам платить за таковую нужную службу, наипаче все твои, света моего труды? Ежели б ты так не трудился, никто б так не сделал».
Лучилось письмо любовью и благодарностью. А он и поныне испытывал неловкость, если не сказать угрызение совести. Погублено было несчетно людей и коней, а чего добились? Осмелел хан татарский, возобновил набеги. А он, князь Василий, от сего фимиаму Софьи, от воскурений, возомнил и в самом деле себя победителем. Теперь-то он, можно сказать, прозрел. В несчастии человек становится зорче и совестливей, несчастье просветляет и очищает душу.
Та короста сословной нетерпимости, вельможности, высокомерия, наросшая за годы владычества, мало-помалу отваливалась. И то лучшее, что в нем возрастало в юности, но было задавлено, высвобождалось и восходило. В первую очередь доброжелательность и отзывчивость. Он уже не чурался дружелюбства с простонародьем. Может и потому, что оно в Пустозерске главенствовало, а персон родовитых, титулованных не бывало сроду. Он стал первым князем под этим небом.
Правда, среди основателей города на Пустоозере был воевода и боярин Семен Федорович Курбский, из тех князей Курбских, кои вели свой род от Владимира Мономаха, скончавшего свой век за два года до рождения своего прославленного родича, тоже воеводы царя Ивана Грозного, но и его противник Андрей Михайлович Курбский, оставивший после себя замечательные сочинения. Он вел сюда трехтысячную рать Великого Новгорода, считавшего здешние земли — Югорию — своими кормными землями. Рать эта покорила вогуличей, туземное племя, и стали они платить ясак новгородцам, срубившим острог.
— И было это почитай сто лет назад, — рассказывал князю пустозерский старожил, тоже подневольный, но уж вросший в здешнюю землю, Григорий Кондратьев. Он был человек старой веры, почитал страстотерпцев-расколоучителей, в особенности же протопопа Аввакума, и хлопотал, дабы на месте мученической смерти отца протопопа и его сподвижников срубили памятный осьмиконечный крест.
— Великой духовной силы был человек, подлинно святой, великомученик. Ан нынешние-то церковники сего не признают да и будущие, хоша и просветленные, затруднятся. Талант в нем летописный был, — рассказывал Григорий. — Писал на бумажных огрызочках, на бересте. Чистейшей жизни был человек и нам заповедал. Дабы ни пьяного зелья в рот не брали, ни табаку, от блудницы Иезавели произошедшего, не курили. Миряне вот, поповцы, те во грехе живут, и пьют, и курят. Да что с них возьмешь, коли сам царь Петр — слух по всей земле идет — и пьянствует, и курит, и телесному блуду привержен. Законную, от Бога данную супругу в монастырь заточил, сестер своих тож. Да вот и тебя, князь, лишил чести и всего имения. Мало ему было — сюды сослал.