Библиотека литературы США - Кэтрин Энн Портер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дверях вагона Кеннерли обернулся и, увидев, что мы намереваемся здесь обосноваться, предостерегающе замахал руками. — Нет, нет! — возопил он. — Только не здесь. Вам не подобает быть здесь! — закричал он, делая страшные глаза: он почитал своим долгом опекать даму. Я следовала за ним, кивками, жестами давая понять, что он зря беспокоится. За мной шел Андреев — он бережно огибал громоздкие вещи и мелкую живность, мимоходом переглядывался со спокойными, живыми черными глазами — ни одних не пропустил.
Вагон первого класса был аккуратно подметен, местных жителей здесь практически не было, чуть не все окна были раскрыты. Кеннерли забросил сумки на полки, одним махом откинул спинки сидений и суматошливо расстилал и перестилал пальто и шарфы до тех пор, пока не соорудил гнездышко, где мы могли свернуться друг против друга калачиком, тем самым хоть на время оградив трех представителей интеллектуальной элиты высшей расы, оказавшихся — вот ужас-то! — без присмотра и практически без защиты, и где, в какой стране! У Кеннерли перехватило горло, едва он завел об этом речь. Строго говоря, гнездо он свил для себя: он знал, что собой знаменует. Нас с Андреевым он приравнял к себе из вежливости: как-никак Андреев был коммунистом, а я писательницей, во всяком случае, так Кеннерли сказали. Еще неделю назад он обо мне ничего не слышал; не слышал обо мне и никто из его знакомых, и, строго говоря, присматривать за мной надлежало Андрееву — он или не он пригласил меня в эту поездку? Однако Андреев принимал все как должное, был легковерен, не задавал вопросов и не чувствовал никакой ответственности перед обществом — во всяком случае, Кеннерли никогда не назвал бы его ответственным человеком, а раз так, ни в чем на него не рассчитывал.
Я проштрафилась уже тем, что явилась на вокзал первая и сама купила себе билет, хотя Кеннерли велел мне ждать их у касс первого класса — они ехали из другого города, и здесь им предстояла пересадка. — Предполагалось, что вы будете нашей гостьей, — обиженно сказал он и, взяв у меня билет, передал проводнику с таким видом, будто я выкрала билет из его кармана для своих личных надобностей, — жест этот, похоже, имел целью продемонстрировать, что отныне и вовеки он лишает меня всех причитающихся гостье привилегий. Андреев тоже выговорил мне: — К чему вам, да и нам, швыряться деньгами, раз Кеннерли такой богатый и щедрый? Кеннерли застыл, так и не донеся до кармана кожаный бумажник, с минуту буравил Андреева невидящим взглядом, потом подскочил, будто его ужалили, и завопил:
— Богатый? Это я богатый? Это почему же, интересно знать, я богатый? — с минуту побушевал, надеясь, что подобающая отповедь родится сама собой, но она не родилась. Еще с минуту он дулся, потом вскочил, передвинул сумки, сел, похлопал себя по карманам, проверяя, все ли на месте, откинулся на спинку кресла и справился: удосужилась ли я заметить, что он нес свой багаж сам. А поступил он так потому, что не может позволить носильщикам обжуливать себя. Всякий раз, когда он нанимает носильщиков, ему приходится сражаться с ними чуть ли не врукопашную, иначе его ободрали бы как липку. Не преувеличивая, за всю жизнь он не сталкивался с такой шайкой грабителей, как эти вокзальные носильщики. И потом, после их грязных лапищ противно браться за чемодан, того и гляди подхватишь какую-нибудь заразу. Он лично считает, что так и заболеть недолго.
А я в это время думала: если рассказы путешественников, о какой бы стране они ни вели речь, уподобить грампластинкам, наберется всего три-четыре варианта, не больше, и из этих вариантов вариант Кеннерли казался мне самым малопривлекательным. Открытый взгляд ясных серых глаз Андреева, в которых отражалась такая сложная гамма неприязненных чувств, почти никогда не обращался на Кеннерли, но весь вид Андреева свидетельствовал о том, что терпение его на пределе. Усевшись поудобнее, он вытащил папку фотографий, кадры из фильма, которые они наснимали по стране, расположил их на коленях и начал рассказ о России с того самого места, где прервал его… Кеннерли забился в угол подальше от нас и отвернулся к окну, всем своим видом показывая, что не желает слушать чужой разговор. Когда мы выехали из Мехико, солнце сияло вовсю; километр за километром преодолевая долину величавых пирамид, мы ползли среди полей агав навстречу лиловой грозовой туче, прочно разлегшейся на востоке, пока она не разверзлась и не окропила нас приветливо тусклым неслышным дождичком. Всякий раз, когда поезд останавливался, мы высовывались из окна, поселяя напрасные надежды в сердцах индианок, которые бежали рядом с нами, запрокинув головы, простирая к нам руки и тогда, когда поезд уже набирал скорость.
— Свежее пульке! — угрюмо взывали они и тянули к нам кувшины, доверху наполненные сероватой жижей.
— Черви! Свежие черви, только-только с агавы! — истошно вопили они, перекрывая лязг колес, и размахивали, словно букетами, сплетенными из листьев мешками, которые бугрились от скользких червей, собранных по одному на кактусах, из чьей сердцевины сочится сахаристый сок для пульке. Не оставляя надежды, они все бежали, легонько, лишь самыми кончиками пальцев придерживая мешки, с тем чтобы тут же перебросить их пассажирам, буде те в последний момент не устоят перед соблазном, бежали до тех пор, пока паровоз не оставлял их далеко позади, — голоса их относило, и вот уже вдали виднелись лишь тесно сбившиеся линялые юбки и шали под равнодушно сеющимся дождем.
Кеннерли открыл три бутылки тепловатого горького пива. — Вода здесь гнусная, — убежденно сказал он, отхлебнул большой глоток пива и прополоскал рот. — Все, что они едят и пьют, нельзя взять в рот, вы согласны? — спросил он так, словно, что бы мы по своему неразумию ему ни ответили (ни один из нас не пользовался у него доверием), единственно правильный ответ известен лишь ему одному. Передернулся и чуть не подавился американским шоколадом. — Я только что вернулся, — сказал он, как бы объясняя, чем вызвана его повышенная брезгливость, — из райских краев, — так он называл Калифорнию. И вспорол апельсин с лиловой чернильной меткой. — Поэтому мне приходится приспосабливаться заново. До чего же хорошо, когда ешь фрукты, знать, что в них нет микробов. Эти апельсины я везу из самой Калифорнии. (Я явственно представила, как Кеннерли шагает через всю Сонору с набитым апельсинами рюкзаком за плечами.) Угощайтесь. Они по крайней мере чистые.
Сам Кеннерли тоже был чище чистого — ходячая укоризна неопрятности: отмытый, побритый, подстриженный, наглаженный, начищенный, благоухающий мылом; фисташкового цвета твидовый костюм ловко облегал его крепкую фигуру. Что ни говори, а сложен он был отлично, с тем экономным изяществом, которое встречаешь разве что у пышущих здоровьем животных. Этого у него не отнимешь. Когда-нибудь я сложу стихи в честь котят, умывающихся поутру, в честь индейцев, отскребывающих в тени деревьев в полдень у реки одежду до дыр, а кожу до скрипа большими кусками пахучего мыла и пеньковыми мочалками; в честь лошадей, катающихся, валяющихся по траве, с фырканьем надраивающих свои лоснящиеся бока; в честь сорванцов, шумно плещущихся нагишом в пруду; в честь кур, с ликующим квохтаньем полощущихся в пыли; в честь почтенных отцов семейств, забывающихся песней под тощей струйкой умывальника; в честь птичек на ветках, упоенно перебирающих одно за другим встопорщенные перышки; в честь прелестных, как свежие плоды, юношей и девушек, прихорашивающихся перед свиданием; в честь всех живущих и здравствующих, всех тех, кто наводит чистоту и красоту во имя вящей славы жизни. Но Кеннерли где-то сбился с пути — переусердствовал: вид у него был затравленный, как у человека на пороге банкротства, который, не рискуя урезать расходы, из последних сил пускает пыль в глаза. Он был сплошной комок нервов, стоило какой-нибудь мысли смутить его, и нервы иголками вонзались ему в нутро — оттого в его пустых голубых глазах застыло выражение слепого бешенства. От бессильной ярости у него вечно ходили желваки. Восемь месяцев, как он состоит деловым руководителем при трех русских киношниках, снимающих фильм о Мексике, и эти восемь месяцев едва не доконали его, рассказывал мне Кеннерли, ничуть не смущаясь присутствием Андреева, одного из троицы.
— Доведись ему руководить нашей поездкой по Китаю и Монголии, — сказал Андреев, нимало не стесняясь Кеннерли, — Мексика показалась бы ему раем.
— Не выношу высоты! — сказал Кеннерли. — У меня от нее перебои в сердце. Я перестаю спать.
— При чем тут высота? Какая такая высота в Техуантепеке? — продолжал резвиться Андреев. — А посмотрели бы вы, что с ним там творилось.
Жалобы хлестали из Кеннерли сплошным потоком, он не мог остановиться, как ребенок, когда его тошнит.
— А все эти мексиканцы, — рассказывал он так, будто натолкнуться на них в Мексике было для него непредвиденной неприятностью. — От них сам не заметишь, как сойдешь с ума. В Техуантепеке это был какой-то ужас. — Все рассказать — недели не хватит, потом, он делает заметки, думает когда-нибудь написать книгу, но все-таки один пример приведет: мексиканцы не знают цену времени и на их слово никак нельзя полагаться. Им пришлось давать взятки на каждом шагу. Подкупы, взятки, подкупы, взятки — с утра до вечера, в любом виде: от 50 песо муниципалитетским нахалюгам до кулька конфет какому-нибудь провинциальному мэру, а иначе тебе даже камеру не дадут поставить. Москиты чуть не съели его живьем. А если к этому прибавить еще клопов, тараканов, и скверную еду, и жару, и здешнюю воду, неудивительно, что все переболели: Степанов, оператор, заболел, Андреев заболел.