Люсьен Левен (Красное и белое) - Фредерик Стендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ах, — подумал Люсьен, — у меня тоже, как у гнусного плута, есть тщеславие. Эти две фразы стояли у него слишком близко одна к другой: должно быть, он сильно взволнован».
Министр больше не старался увещевать Люсьена: он весь был поглощен своим горем. Растерянный взгляд подчеркивался смертельною бледностью щек, и все его лицо выражало величайшее смущение. Он продолжал:
— Этот проклятый генерал Р. думает только о том, чтобы стать генерал-лейтенантом. Как вам известно, он начальник дворцовой полиции. Но этого ему мало: он хочет стать военным министром и на этом посту проявить свои таланты в наиболее трудном и, говоря по правде, единственно трудном деле в этом жалком министерстве, — добавил с презрением великий администратор, — а именно наблюдать за тем, чтобы между солдатами и гражданским населением не установились слишком близкие отношения, и в то же время способствовать возникновению между ними дуэлей со смертельным исходом не меньше шести в месяц.
Люсьен посмотрел на него.
— На всю Францию, — добавил министр. — Эта цифра установлена в совете министров.
До сих пор генерал Р. довольствовался распространением в казармах слухов о том, что чернь и рабочие устраивают засады и нападают на отдельных военных. Эти два слоя населения все время сближаются между собой в результате милейшего равенства; они уважают друг друга, и для того, чтобы их разъединить, нужна непрерывная деятельность военной полиции. Генерал Р. не дает мне покоя, требуя, чтобы я помещал в моих газетах точное описание всех кабацких ссор, всех грубых выходок караулов, всех пьяных драк, о которых ему доносят его переодетые сержанты. Этим субъектам поручено наблюдать за пьянством, но самим напиваться запрещено. Все это сущая пытка для наших журналистов. «Как можем мы после всех этих мерзостей, — говорят они, — рассчитывать на какой-либо эффект изящной фразы или тонкой остроты? Какое дело светским людям до кабацких сцен, притом одних и тех же? Наталкиваясь на отчет об этих гнусностях, читатель из высшего круга отбрасывает газеты не без того, чтобы с презрением отозваться о подкупленных журналистах».
— Надо сознаться, — смеясь, продолжал министр, — что, какую бы ловкость при этом ни проявляли господа журналисты, публика уже не читает этих россказней про драки, в которых двое каменщиков убили бы трех вооруженных саблями гренадеров, если бы чудесным образом не подоспел соседний пост. Сами солдаты в казармах смеются над этим отделом наших газет, которые я велю вышвыривать за дверь. Таково положение вещей, при котором этот чертов Р., мучимый двумя звездочками на своих эполетах, решил разжиться фактами.
— Друг мой, — прибавил, понижая голос, министр, — дело Кортиса, вызвавшее такие резкие опровержения в наших вчерашних утренних газетах, отнюдь не вымысел. Кортис, один из преданнейших людей генерала Р., получающий триста франков в месяц, в минувшую среду решил обезоружить одного глупого новобранца, которого он уже неделю подстерегал. В полночь новобранца поставили часовым на самой середине Аустерлицкого моста. Полчаса спустя Кортис, прикинувшись пьяным, подошел к нему, затем внезапно набросился на него и хотел отнять у него ружье. Проклятый новобранец при всей своей видимой глупости, побудившей Кортиса остановить на нем свой выбор, отступил на два шага назад и всадил Кортису пулю в живот. Как выяснилось, новобранец — охотник из горной местности Дофине. И вот Кортис смертельно ранен, но не убит, что хуже всего.
Таковы обстоятельства дела. Задача заключается вот в чем. Кортис знает, что ему остается прожить всего три-четыре дня. Кто нам поручится за его молчание?
Кое-кто (то есть король) устроил чудовищную сцену генералу Р. К несчастью, я оказался тут же, и кое-кому пришло в голову, что я один обладаю необходимым тактом, чтобы покончить с этим неприятнейшим делом именно так, как нужно. Если бы меня меньше знали в лицо, я отправился бы к Кортису, в …ский госпиталь и понаблюдал бы за теми, кто вертится у его постели. Но одного моего присутствия было бы достаточно, чтобы во сто раз умножить всю мерзость, накопившуюся вокруг этого дела.
Генерал Р. оплачивает своих полицейских агентов лучше, чем я моих. Объясняется это очень просто: негодяи, которых он выслеживает, внушают больше страха, чем те, за кем обычно охотится полиция министерства внутренних дел. Нет еще месяца, как генерал Р. переманил у меня двух человек; у нас они получали сто франков жалованья, да изредка им перепадало то там, то здесь несколько пятифранковых монет, когда им удавалось представить хорошее донесение; генерал же назначил им по двести пятьдесят франков в месяц, так что мне осталось только со смехом сказать ему о весьма странном способе найма сотрудников, к которому он прибегает. Он, должно быть, в ярости от утренней сцены и от похвал, которые мне расточали в его присутствии и едва ли не за его счет.
Вы, как умный человек, догадываетесь, к чему я клоню. Если мои агенты делают хоть что-нибудь мало-мальски стоящее у ложа больного Кортиса, они постараются представить мне свое донесение через пять минут после того, как увидят, что я вышел из особняка на улице Гренель, а за час до этого генерал Р. будет иметь полную возможность порасспросить их обо всем. Теперь скажите, дорогой Люсьен, хотите ли вы помочь мне выпутаться из большого затруднения?
После небольшой паузы Люсьен ответил:
— Да, сударь.
Но выражение его лица было значительно менее ободряющим, нежели его ответ.
Люсьен продолжал ледяным тоном:
— Полагаю, что мне не придется разговаривать с хирургом.
— Отлично, мой друг, отлично. Вы угадываете, в чем суть дела, — поторопился ответить министр. — Генерал Р. уже начал действовать, и даже слишком энергично. Этот хирург — колоссального роста мужчина, фамилия его Моно; он читает только «Courrier Franèais» в кафе госпиталя; когда доверенное лицо генерала Р. в третий раз предложило ему награждение крестом, он ответил на это здоровенным ударом кулака, значительно охладившим рвение генеральского клеврета и, что еще хуже, вызвавшим в госпитале целый скандал.
«Вот мерзавец! — воскликнул Моно. — Он просто-напросто предлагает мне отравить опиумом раненого номер тринадцатый!»
Министр, до этой минуты говоривший живо, умно и искренне, счел себя обязанным произнести две-три красноречивые фразы в духе «Journal de Paris» насчет того, что он никогда никому не поручил бы говорить с хирургом.
Министр замолчал. Люсьен был глубоко взволнован; после томительной паузы он в конце концов сказал:
— Я не желаю быть бесполезным существом. Если ваше сиятельство разрешит мне отнестись к Кортису, как отнесся бы самый любящий родственник, я готов принять поручение.
— Ваша оговорка оскорбляет меня! — сердечным тоном воскликнул министр.
Действительно, мысль об отравлении, даже только об опиуме, внушала ему ужас. Когда в совете кто-то высказался за то, что следовало бы дать бедному Кортису опиум, чтобы облегчить его страдания, он побледнел.
— Вспомним, — пылко воскликнул он, — об опиуме, за который так упрекали генерала Бонапарта под стенами Яффы! Не будем же сами давать повод для неисчерпаемых клеветнических нападок на нас республиканским и, что значительно хуже, легитимистским газетам, которые проникают в светские салоны!
Этот искренний, благородный порыв несколько ослабил ужасную тревогу Люсьена. Он думал: «Это гораздо хуже всего, что могло бы случиться со мною в полку. Там мне пришлось бы только зарубить или расстрелять, как это сделал *** в ***, бедного, сбитого с толку или даже ни в чем не повинного рабочего, здесь же я могу оказаться замешанным на всю жизнь в историю с отравлением. Если я обладаю мужеством, не все ли равно, в какой форме мне угрожает опасность?» Он заявил решительным тоном:
— Я помогу вам, граф. Быть может, мне всю жизнь придется раскаиваться в том, что я не заболел в этот момент, не слег на неделю в постель и, вернувшись по выздоровлении в этот кабинет, не подал в отставку, увидев, что вы резко изменили ко мне отношение. Министр — человек слишком порядочный (он тут же подумал: «И слишком тесно связанный с моим отцом»), чтобы преследовать меня всеми могущественными средствами, находящимися в его распоряжении; но я уже устал отступать перед опасностью.
Это было сказано со сдержанным жаром.
— Раз уж жизнь в девятнадцатом веке так трудна, я не переменю в третий раз рода занятий. Я отлично вижу, что рискую подвергнуться клевете, которая будет преследовать меня до самой смерти. Я знаю, как умер господин де Коленкур. Поэтому я буду действовать все время с таким расчетом, чтобы каждый мой шаг мог найти себе оправдание в печатных мемуарах. Пожалуй, граф, было бы лучше для вас предоставить действовать в данном случае агентам, прикрывающимся эполетами: француз многое прощает военному мундиру…