Американки в Красной России. В погоне за советской мечтой - Джулия Л. Микенберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какие же соображения двигали теми женщинами, которые действительно передавали информацию или Советам, или компартии США? Мотивы у них были самые разные – от неприязни к фашизму или колониализму до искреннего восхищения Советским Союзом и до жажды одобрения, любви или власти[672]. Например, Марта Додд, дочь посла США в Германии, явно начала шпионить из желания доказать свою любовь советскому дипломату, который завоевал ее расположение по заданию НКВД. А еще у нее была подруга в немецком сопротивлении – Милдред Харнак (тоже ставшая шпионкой), которой она очень восхищалась. Додд зашла дальше большинства других преданных активистов в попытках помочь Советскому Союзу, однако ничто из сведений, которые она передавала в Москву – включая сообщения о разговорах, подслушанных в американском посольстве, – не наносило большого урона безопасности США. В СССР Додд провела всего пару недель, но в своих публикациях заостряла внимание на тех преимуществах, которыми советский строй наделил женщин. Это роднит ее с другими американками, которые отмечали ровно те же стороны советской действительности[673]. Так в чем же все-таки была принципиальная разница между ними?
Додд уклонилась от явки в суд, бежав в Мексику (а также на Кубу и в Чехословакию). Анна Луиза Стронг тоже проводила последние годы жизни в коммунистической стране – Китае. Только Стронг не скрывалась от закона, а просто чувствовала, что ее отвергают и родная страна, и ставший ей родным СССР. В 1949 году, после различных конфликтов, связанных с работой Стронг в Китае, ее посреди ночи арестовали и отвезли на Лубянку, где «конфисковали все пожитки, отвели в тесную камеру и велели раздеться донага». После нескольких допросов выяснилось, что Советы подозревают Стронг в шпионаже. В итоге ее выслали из страны, которой на протяжении последних тридцати лет она отдавала почти все свои силы и надежды. Вновь оказавшись в США, Стронг сделалась изгойкой среди американских коммунистов, хотя в ФБР и подвергали сомнению ее лояльность[674]. Спустя пять лет советские власти сняли с нее все обвинения, но ее репутация в глазах американских левых уже была безнадежно запятнана.
И все-таки даже после случившегося Стронг в глубине души продолжала верить в Советский Союз. В книге «Сталинская эпоха» (1956) – вышедшей в том же году, когда Хрущев публично осудил ужасы, творившиеся при Сталине, – она хотя и признавала, что от репрессий (которые, по ее словам, сопутствовали необходимому процессу искоренения нацистской пятой колонны) страдали невинные люди, но явно намекала на то, что большинство из них пострадало не слишком сильно. Она рассказывала о подруге, которую арестовали как «жену врага народа» и сослали в городок в Казахстане, где она работала учительницей. «Раз в месяц она должна была являться с донесением к местному чиновнику ГПУ – интеллигентному человеку, с которым у нее состоялось много интересных бесед». Позже ее освободили[675]. Очевидно, Стронг желала показать, что именно так все обычно и происходило.
Разумеется, Сталин был параноиком, писала Стронг в той же книге, потому что «враг пробрался в самую цитадель руководства» и «никто уже не понимал, кто предан партии, а кто предатель». После того, как несколько хороших сотрудников редакции Moscow News были арестованы, Михаил Бородин заверил Стронг в том, что невиновных рано или поздно обязательно выпустят. Но потом арестовали самого Бородина – и его ждала смерть в лагере на Дальнем Востоке[676].
Худшее, что Стронг сказала о Сталине, – это что он попрал права советских граждан, которые ранее сам же и гарантировал им, хотя «считал, что тем самым спасает революцию». Урок из этого следовало извлечь такой:
Никого нельзя обожествлять так, как обожествили Сталина… Вечная бдительность – такова цена свободы и справедливости, и не только при капитализме, но и, даже в большей степени, при социализме.
Как и Кеннелл, Стронг возлагала надежды на молодое поколение: в 1960-е, уже на склоне лет, она посылала деньги организации «Студенты за демократическое общество» и хвалила «Черных пантер». Сегодня же историки едва удостаивают ее беглого взгляда. «Вездесущая наемная писака-сталинистка» – и этим все сказано[677],[678].
Сталинистами обзывали всех левых, кто не выступал с публичными осуждениями Советского Союза. Если откровения из советских архивов и расшифровки проекта «Венона» восхвалялись как повод переосмыслить обвинения историков в адрес маккартизма, то впору задуматься: что же можно сказать о нашем нынешнем времени (тем более, живя в эту пору), глядя на прошлое сквозь призму этих уже не новых откровений и применяя их к судьбам женщин, живших в 1960-е и 1970-е? В 1978 году Лиллиан Хеллман признавалась, что, «увы, с большим запозданием поверила в существование политических и интеллектуальных преследований при Сталине», но все равно утверждала, что не действовала «ни по чьей указке». В мемуарах Хеллман вновь возвращается к своим поездкам в СССР и дает понять, что в ту пору она критически мыслила в куда большей степени, чем показывала[679].
Похожим образом дело обстояло и с Хербст: вспоминая тридцать лет спустя свою поездку в Харьков на съезд писателей, она замечала, что ее встревожило отсутствие многих известных писателей, а еще то, что идейной верности придается большее значение, чем литературному мастерству. Но этих критических замечаний нет в репортажах, которые она опубликовала сразу же после посещения съезда в 1930 году. Обращая на это внимание, я все равно чувствую, что меня трогают такие ее слова:
Но кто из нашего литературного поколения не был своего рода «криминальным снобом»? Кого не тянуло больше положенного ко всяким обездоленным, уличным лоточникам, ворам, проституткам? Ко всему этому дну, к изнанке мира, который наверху выглядел слишком сытым и чопорным? Быть может, мы ездили в Россию именно потому, что ее почти поголовно презирали все осторожные и почтенные… кто из нас не мечтал о свободе, о чистой душевности, о яркости чувств, о жарких дружбах? И не стал одновременно требовательным, властным? Мы жаждали обладать целым миром, мы жаждали ВСЕГО. И, высовываясь из вагонов поезда, чтобы помахать на прощанье, мы начинали двигаться по этой длинной кривой, – а она снова вывозила нас на войну[680].
После Второй мировой, после холодной войны, после всего, что было, что остается тем, кто с неохотой признавал место Советского Союза в наследии левых движений вообще или «левого феминизма» в частности? И Советский Союз, и коммунизм сам по себе, несмотря на огромное влияние, которое они оказали на многих людей, – уже почти табуированные темы, – потому что, как мне кажется, быть коммунистом (даже с маленькой буквы) значило изменить родине, а изменник – это предатель, а предатель – потенциальный шпион, и на этом все споры заканчиваются.
В наше время, когда мы пытаемся отличать беженцев от террористов, а законное политическое инакомыслие – от угрозы для безопасности страны и когда женщины продолжают бороться все с теми же проблемами, которые тревожили их в 1920-х, 1930-х и 1940-х (стремление уравновесить карьеру и материнство; попытки добиться равенства с мужчинами в политической, экономической областях и дома; поиски такого романтического союза, в котором оба партнера были бы по-настоящему равны), узнать очень многое – о желании, вере, человеческой подверженности ошибкам и упущенных шансах – можно, познакомившись с надеждами и неудачами «новых женщин» минувших лет, тех женщин, которым когда-то казалось, что «русская глава» могла бы изменить заново