Том 3. Оказион - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не слышит Настасья московского звона, не слышит, как из пушек палят, не считает пушки, — тощие мутные слезинки поблескивают на ее запалых глазах.
— Матушка, Покрова, Заступница усердная! — перебирает губами старуха: ей тоже в тайности сердца свое припомнилось, мытарство свое.
Настасья одних лет с Палагеей Сергеевной, а в церковь под Пасху она не ходит уж больше полвека.
Не годы ей вспоминаются, всего несколько дней.
Шестнадцати годов просватали Настасью из дальней деревни. Попался ей муж богатый и по сердцу пришелся: не силою, не неволею, охотой пошла за него. Весело справили свадьбу, и увез ее муж в свою деревню. И стала Настасья жить-поживать, не печалится в новом доме. День прожила хорошо, и другой прожила хорошо, и третий день кончился по-хорошему, грех и пожаловаться. Тихо, советно, ладно ей с мужем жить. А на четвертый день нежданно-негаданно объявилась в дом прежняя жена его, невенчанная, с которой до тех пор жил он, и детей с собой привела, — баба еще молодая, здоровая, да его-то не тронула, а на ней, на своей разлучнице, изнесла все свое сердце, выместила обиду, избила Настасью, и все, какие платья были, какие рубашки, приданое — все порвала, на куски порезала. В чем была, в том и выскочила Настасья, вся избитая. Куда идти? Да куда ей идти — к отцу. И пошла к отцу, без дороги шла она, как зверь, и лесом и полем, и лесом и оврагами, как зверь. Пришла к отцу. Ей бы с первого слова и открыться во всем старику, заступился бы старик за дочь, нашел бы управу если Бога человек не боится, людей забоится! — нашел бы управу, а она… да она еще тогда, без дороги зверем через леса-то рысчущи, уж тогда всю судьбу свою передумала, и ни словечком не пожаловалась, никого не обмолвила, все на себя сказала, себя одну обвинила, грех его взяла на себя. Отхлестал ее старик возжей, да вон из дому.
«Вон пошла, потаскуха!» — зарычал старик.
Она и пошла, волочашкой по людям пошла из деревни в деревню, из села в село. И попала в Москву к Расторгуевым, нанялась в судомойки. А когда Палагея Сергеевна от мужа уехала, попросилась она к ней на Хиву, да с тех пор и живет в кухарках.
Родителя своего, старика вспомнила Настасья, так и помер старик…
— Царствие ему небесное!
Мужа она вспомнила, три денька свои, и муж помер…
— Царствие ему небесное!
Дорогу свою она вспомнила, когда зверем без дороги через лес рыскала.
— Матушка, Покрова, Заступница усердная! — перебирает губами старуха, и уж легко ей на сердце, тихая, вся она в тихом, в молитвенном озарении:
«Христос воскрес».
3Долго рылась Палагея Сергеевна в комодах, по всем уголкам шарила, все вещи перерыла и нашла, наконец, что ей надобно: из-под самого дна вытащила она зеленую в переплете тетрадь — свой дневник.
Руки у нее трясутся, кружевная наколка сбилась на облезлой маковке. Быстро перелистывает она зеленую тетрадь. Слова горят.
Это ее девичий дневник.
Да, все так, все, как было.
«12 января уехал в Петербург К. Я Думала, я с ума сойду».
«30 мая. Скучала я страшно всю весну, 11 мая поехала в Богородское, там ждала К. Он приехал 26-го. Мы ездили с ним в Медведково. Постоянно он гулял со мной, целый день проводили мы вместе, играли в карты, в бильбоке, серсо. Он звал меня Полинькой, я его — Сашей. Весело было».
«31 мая и 1 июня были мы в Кунцове. Весело было».
«2 июня в среду мы с ним вечером… Как приятно вспомнить этот вечер!»
«3 июня ездили к Троице. Назад мы с ним ехали двое».
«30 августа К. пробыл у нас два часа. Мы с ним сидели в моей комнате, и простились. Боже мой, я это вспомню когда-нибудь! Что же это было? Милый, дорогой мой! Когда он уехал, я была сама не своя. Неужели мы не свидимся? Я люблю его до безумия».
«23 октября. Мне сватают жениха Т. Он был у нас. Боже, как ночью плакала. Он мне совсем не нравится. Что же это будет? И неужели моя дорожка кончилась? Что же это такое? Я ума не приложу. Молиться не могу. Что мне делать? Никто не знает, что так безумно люблю его. Мне двадцать два года, а ему еще долго учиться, не пара мы. Несчастный тот день, когда мы с ним встретились. Какая я буду жена, какая мать, когда люблю до смерти другого! И если я должна буду венчаться, честно ли я поступлю? А ведь, все равно, я знаю, мне за него не выйти».
«26 ноября Ф. П. Т. сделал мне предложение. Я согласилась. Что-то от сердца точно оторвалось, похолодело. Мы познакомились 13 октября, а теперь 1 декабря. больна, нервы расстроены сильно. Сама не знаю»…
«26 декабря. Утро. Сегодня назначено мое благословение. Теперь все покончено. Больше ждать нечего. Кончилось все. Я отношусь спокойно и равнодушно, а, верно, заплачу после».
* * *Да, верно, все так, все, как было. И уж в глазах ее нет больше слез: строчки, буквы, цифры ей выжгли все ее слезы.
Палагея Сергеевна словно замерла вся, ее зеленая тетрадь выпала из рук.
Она одна в комнате.
И сколько лет, с тех пор, как от мужа с детьми уехала, она живет в этой комнате. Костяник и тряпичник давно зарятся на ее комоды. И пусть бы забрали всю ее рухлядь, да и ее заодно.
Она одна в этой опостылевшей комнате, она во всем мире одна.
Не слышно ей звона, а уж к обедне звонят, она ничего не слышит.
И одна ночь из окон глядит на нее. Как же это так?
Что же это она сделала?
Зачем она так сделала?
Когда она в свою последнюю пасхальную ночь стояла в церкви, и вся душа ее была обращена к нему, и всей душой, всем существом своим она ждала его, для нее все играло, все горело пасхальным огнем алым, как тот шарф ее алый, потому что она любила. А когда, любя его до смерти, связала жизнь свою с нелюбимым, пала ей на голову ночь, потому что сама свою любовь предала.
И эта ночь, эта беспросветность — кара ей…
Дети ее, не от любви рожденные, с ужасом, с отвращением, с проклятиями на свет выведенные, как новая еще обуза для ее и без того опутанной жизни, как петля, туже, все крепче затягивающая ей горло, а и без того дышать нечем, дети ее — ей совсем чужие. И та же беспросветность, нет, еще большая ночь.
И эта ночь, эта беспросветность — кара ей.
Жалко ей было детей, а ведь и котят слепых жалко, всякую беспомощную и беззащитную тварь жалко, но любить она не могла их. И когда захотела детей полюбить, вот когда от мужа решила уехать с детьми, в детях думала найти себе свет и покой, не нашла она света — как так полюбишь? — а без любви одна ей ночь.
И эта ночь, эта беспросветность — кара ей.
Как же это так?
Что же это она сделала? Зачем она так сделала?
Зачем наперекор своему сердцу поступила тогда, в комок сдавила свое живое сердце, свою любовь предала?
Или от отчаяния?
Веры не стало, потеряла веру?
Поверила Горбову, который сыновней покорностью своей крепко обидел ее, поверила Лебедеву, учителю своему, который клялся ей помнить вечно и, малодушный, даже не написал ни строчки?
И опустело сердце.
Да пусть бы и этот художник также обманул ее, любовь-то зачем предала?
Уж если в самой тайне своей она никому не верила, во всех отчаялась, и только себе верила, так бросила б дом, Москву, в Петербург переехала бы. Отец дал ей образование, в немецкую школу определил: умный был старик, ценил знание. В Петербурге она не пропала бы. Начала бы там новую жизнь самостоятельную и вышло бы из нее что-нибудь настоящее. А не захотели бы опекуны приданое ей выдать, что наперекор идет, а им всем хотелось, чтобы замуж она вышла, Бог с ними, Бог с ним, с приданым и со всеми деньгами отцовскими. А то и деньги на руках и все — дом, свои лошади, все, что хочешь, ни в чем нет недостатка, а какая жизнь! Одна ночь.
И эта ночь — кара ей.
Или в самой тайне своей, отчаявшись и в себе, надеялась она, что свыкнется и забудет, притерпится, и тогда сама собой пойдет какая-то новая жизнь?
Кто-нибудь и свыкнется, кто-нибудь и притерпится, да она-то не свыклась, не притерпелась, ничего не забыла, не могла забыть.
И в этой жгучей ее памятливости — кара ей.
Или еще на что надеялась?
Нет, какая еще может быть надежда?
Да если и была хоть какая-нибудь надежда, в первую же ночь, как осталась она одна с мужем с глазу на глаз тут и конец.
Любовь свою предала!
И ночь из всех окон глянула на нее.
И эта ночь — кара ей.
Вот она распяла себя, и распятая тянула свои бесцельные отчаянные дни, и еще живет: и пьет и ест, читает по утрам Московский Листок, плачет, без мысли, без памяти, с погасшей и вдруг вспыхивающей памятью и ужасом бесцельной своей распятости, судьбы своей, о которой шепни ей тогда в ее последнюю пасхальную ночь, когда вся в белом с алым шарфом целовала она горячими губами тяжелый кованый крест, показавшийся ей тогда холодным, как лед, и она в минуту поседела бы.
Настасья старуха тоже распятая.
Настасья сама тоже распяла себя: невиновная, она чужую вину взяла на себя, грех на душу приняла мужнин из любви к мужу своему, суженому, который обманул ее, из жалости к детям его, из жалости к той покинутой жене его. И для нее все светится, она вся светом покровенная, сама, как живой свет.