Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский - Мигель де Сервантес Сааведра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всю эту длинную цепь рассуждений развертывал Дон Кихот в то время, как другие ужинали, сам же он так и не притронулся к еде, хотя Санчо Панса неоднократно напоминал ему, что сейчас, мол, время ужинать, а поговорить он успеет потом. Слушатели снова пожалели, что человек, который, по-видимому, так здраво рассуждает и так хорошо во всем разбирается, чуть только речь зайдет о распроклятом этом рыцарстве, безнадежно теряет рассудок. Священник заметил, что доводы, приведенные Дон Кихотом в пользу военного поприща, весьма убедительны и что хотя он, священник, человек ученый и к тому же еще имеющий степень, а все же сходится с ним во мнениях.
Но вот кончили ужинать, убрали со стола, и пока хозяйка, ее дочь и Мариторнес приводили в порядок чулан Дон Кихота Ламанчского, где на сей раз должны были ночевать одни только дамы, дон Фернандо обратился к пленнику с просьбой рассказать историю своей жизни, каковая-де не может не быть своеобразною и занимательною, судя по одному тому, что он вместе с Зораидою здесь появился. Пленник ему на это сказал, что он весьма охотно просьбу эту исполнит, хотя опасается, что рассказ может разочаровать их, но что, дабы они удостоверились, сколь он послушен их воле, он, однако же, рассказать соглашается. Священник и все остальные поблагодарили его и еще раз подтвердили свою просьбу, он же, видя, что все наперебой упрашивают его, сказал, что там, где довольно приказания, просьбы излишни.
– Так будьте же, ваши милости, внимательны, и вы услышите историю правдивую, по сравнению с которой вымышленные истории, отмеченные печатью глубоких раздумий и изощренного искусства, может статься, покажутся вам слабее.
При этих словах все сели на свои места, и водворилось глубокое молчание, он же, видя, что все затихли и приготовились слушать, негромким и приятным голосом начал так.
ГЛАВА XXXIX, в коей пленник рассказывает о своей жизни и об ее превратностях
– В одном из леонских горных селений берет начало мой род, по отношению к которому природа выказала большую щедрость и благосклонность, нежели Фортуна, – впрочем, кругом была такая бедность, что отец мой сходил там за богача, да он и в самом деле был бы таковым, когда бы его тянуло копить, а не расточать. Наклонность к щедрости и расточительности появилась у него еще в молодые годы, когда он был солдатом, ибо солдатчина – это школа, в которой бережливый становится тороватым, а тороватый становится мотом, на скупого же солдата, если такой попадается, смотрят как на диво, ибо это редчайшее исключение. Щедрость отца моего граничила с мотовством, а человеку семейному, человеку, которому надлежит передать своим детям имя и звание, таковое свойство ничего доброго не сулит. У моего отца было трое детей, всё сыновья, и все трое вошли в тот возраст, когда пора уже выбирать себе род занятий. Отец мой, видя, что ему, как он выражался, с собою не сладить, пожелал лишить себя орудия и источника своей расточительности и страсти сорить деньгами, то есть лишить себя достояния, а без достояния сам Александр Македонский показался бы скупцом. И вот однажды заперся он со всеми нами у себя в комнате и повел примерно такую речь:
«Дети мои! Дабы изъявить и выразить мою любовь к вам, довольно сказать, что вы мои дети, но дабы вы знали, что я люблю вас не так, как должно, довольно сказать, что я не мог себя принудить беречь ваше достояние. Так вот, дабы отныне вам было ясно, что я люблю вас как отец, а не желаю погубить, как желал бы отчим, я по зрелом размышлении, все давно взвесив и предусмотрев, решился предпринять нечто. Вы уже в том возрасте, когда надлежит занять положение или, по крайности, избрать род занятий, который впоследствии послужит вам к чести и принесет пользу. А надумал я разделить мое имение на четыре части: три части я отдам вам, никого ничем не обделив, а четвертую оставлю себе, чтобы было мне чем жить и поддерживать себя до конца положенных мне дней. Но я бы хотел, чтобы каждый из вас, получив причитающуюся ему часть имения, избрал один из путей, которые я вам укажу. Есть у нас в Испании пословица, по моему разумению, весьма верная, как, впрочем, любая из пословиц, ибо все они суть краткие изречения, принадлежащие людям, многолетним опытом умудренным, та же, которую я имею в виду, гласит: «Либо церковь, либо моря, либо дворец короля», – иными словами: кто желает выйти в люди и разбогатеть, тому надлежит или принять духовный сан, или пойти по торговой части и пуститься в плавание, или поступить на службу к королю, – ведь недаром говорится: «Лучше крохи с королевского стола, нежели милости сеньора». Все это я говорю вот к чему: я бы хотел, – и такова моя воля, – чтобы один из вас посвятил себя наукам, другой – торговле, а третий послужил королю в рядах его войска, ибо стать придворным – дело нелегкое, на военной же службе особенно не разбогатеешь, но зато можно добыть себе великую славу и великий почет. Через неделю каждый из вас получит от меня свою часть деньгами, все до последнего гроша, в чем вы убедитесь на деле. А теперь скажите, согласны ли вы со мной и намерены ли последовать моему совету».
Мне как старшему пришлось отвечать первому, и я стал просить отца не совершать раздела и тратить сколько его душе угодно, ибо мы, дескать, молоды и можем зарабатывать сами, а в заключение сказал, что я готов исполнить его хотение и что я хочу пойти в армию и на этом поприще послужить богу и королю. Средний брат сначала обратился к отцу с тою же просьбой, а затем объявил, что желает ехать в Америку и вложить свою часть в какое-либо предприятие. Меньшой брат, и, по моему мнению, самый разумный, сказал, что желает стать духовным лицом или же закончить начатое учение в Саламанке.
После того, как все мы по собственному желанию избрали себе род занятий, отец обнял нас. Замысел свой он осуществил в положенный срок, и, получивши каждый свою часть, то есть, сколько я помню, по три тысячи дукатов деньгами (надобно заметить, что все имение купил наш дядя, который, не желая, чтобы оно перешло в чужие руки, уплатил за него наличными), мы все трое простились с добрым нашим отцом, и в тот же самый день, подумав, что бесчеловечно оставлять отца на старости лет почти без средств, я уговорил его из моих трех тысяч дукатов две тысячи взять себе, ибо оставшихся денег мне хватит, мол, на то, чтобы обзавестись всем необходимым солдату. Братья последовали моему примеру и дали отцу по тысяче дукатов каждый; таким образом, у отца моего оказалось четыре тысячи наличными деньгами, да сверх того еще три тысячи, в каковой сумме, должно полагать, исчислялось недвижимое его имущество, которое он не пожелал продавать и оставил за собой. Итак, мы простились с отцом и с дядей, о котором я уже упоминал; волнение, охватившее нас, было столь сильно, что никто не мог удержаться от слез, отец же умолял нас не упускать случая извещать его о наших удачах и неудачах. Мы обещали, он обнял нас и благословил, а затем один брат отправился в Саламанку, другой в Севилью, а я в Аликанте, и там я узнал, что одно генуэзское судно с грузом шерсти готовится к отплытию в Геную.
Тому уже двадцать два года, как оставил я отчий дом, и за все это время, хотя сам послал не одно письмо, не имел вестей ни об отце, ни о братьях, а обо всем, что за эти годы случилось со мной, я вам вкратце сейчас расскажу. Я сел на корабль в Аликанте, благополучно прибыл в Геную, оттуда проехал в Милан[204], там приобрел воинские доспехи и одеяние и порешил вступить в ряды пьемонтского войска, но по дороге в Алессандрию делла Палла[205] прослышал, что великий герцог Альба отправляется во Фландрию[206]. Я передумал, присоединился к нему, проделал с ним весь поход, присутствовал при казни графов Эгмонта и Горна[207], был произведен в знаменщики славным военачальником из Гуадалахары по имени Дьего де Урбина[208], а некоторое время спустя после моего прибытия во Фландрию распространился слух, что его святейшество, блаженной памяти папа Пий Пятый, заключил союз с Венецией и Испанией[209] против общего врага – против турок, коих флот в это самое время завоевал славный остров Кипр, дотоле подвластный Венеции, тем самым нанеся ей тяжелую и прискорбную потерю.
Стало известно, что командовать союзными войсками будет светлейший дон Хуан Австрийский, побочный брат доброго нашего короля дона Филиппа, говорили о каких-то необычайных приготовлениях к войне, – все это воспламеняло мой дух и вызывало желание принять участие в ожидаемом походе. И хотя меня обнадеживали и даже прямо обещали, что при первом же случае я буду произведен в капитаны, я решился бросить все и уехать, и я, точно, прибыл в Италию, – прибыл как раз, когда по счастливой случайности сеньор дон Хуан Австрийский намеревался из Генуи выехать в Неаполь, чтобы соединиться с венецианским флотом, каковое соединение впоследствии и произошло в Мессине. Словом, я участвовал в удачнейшем этом походе уже в чине капитана-от-инфантерии, каковым высоким чином я обязан не столько моим заслугам, сколько моей счастливой звезде. Но в столь радостный для христиан день, когда наконец рассеялось заблужение, в коем пребывали весь мир и все народы, полагавшие, что турки на море непобедимы, в тот день, говорю я, когда оттоманские спесь и гордыня были развеяны в прах, из стольких счастливцев (ибо христиане, сложившие голову в этом бою, еще счастливее тех, кто остался жив и вышел победителем) я один оказался несчастным; в самом деле, будь это во времена Древнего Рима, я мог бы ожидать морского победного венка, а вместо этого в ту самую ночь, что сменила столь славный день, я увидел на руках своих цепи, а на ногах кандалы. Вот как это случилось. Алжирский король Улудж-Али[210], дерзкий и удачливый корсар, напал на флагманскую галеру Мальтийского ордена[211] и разгромил ее, так что остались живы на ней всего лишь три воина, да и те были тяжело ранены, но тут на помощь к ней устремилась флагманская галера Джованни Андреа[212], на которой со своей ротой находился и я. И, как это в подобных случаях полагается, я прыгнул на неприятельскую галеру, но в эту самую минуту она отделилась от нашей, в силу чего мои солдаты не могли за мною последовать, и вышло так, что я очутился один среди врагов, коим я не мог оказать сопротивление по причине их многочисленности, – словом, весь израненный, я попал к ним в плен. Как вы, вероятно, знаете, сеньоры, Улудж-Али со всею своею эскадрою спасся, и вот я очутился у него в руках – один-единственный скорбящий из числа стольких ликующих, один-единственный пленник из числа стольких свободных, ибо в тот день пятнадцать тысяч христиан, гребцов на турецких судах, обрели наконец желанную свободу.