Хроника семьи Паскье: Гаврский нотариус. Наставники. Битва с тенями. - Жорж Дюамель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любезный старина Жюстен, я знаю тебя уже двадцать лет. Это невозможно вообразить себе! — как сказал бы мой батюшка, обладающий богатым воображением и поэтому особенно восторгающийся всем, чего он не может вообразить в одиночку. В моей жизни уже нашлось место для такого значительного явления, как двадцатилетняя дружба. Лет двадцать тому назад, как-то вечером, мы вышли из лицея Генриха IV, и ты на площади Пантеона принялся объяснять мне, что французские слова, в корне которых лежит латинский глагол, образовались, в основном, из супина, а не из инфинитива и не из индикатива, как думают легковерные люди. Ни один профессор не обратил моего внимания на эту филологическую истину. С того памятного дня я стал относиться к твоим познаниям с уважением, граничащим с восторгом. Долгие годы дружбы, уважения, восторг — все это дает мне право сказать тебе, что когда речь заходит о моих политических убеждениях — прибегаю к стилю Жюстена Вейля, — ты начинаешь рассуждать как чурбан. У меня никогда не было политических убеждений, у меня нет политических убеждений и, надеюсь, в будущем также не появится никаких политических убеждений. В отношении проблем, которые ставит передо мною жизнь, я рассчитываю руководствоваться только простыми человеческими убеждениями. Вот тебе! Удар сокрушительный. Даю тебе девять секунд, чтобы прийти в себя.
Ты заражен болезнью гражданственности; ты хочешь доказать, что мысль твоя и поступки следуют единой, твердо определившейся линии… «Граждане, каким я был при правительстве Греви, таким я и остаюсь…» — и т. д. и т. п. К счастью для тебя, к счастью для тех, кто тебя любит, ты полон очаровательных противоречий. Три года тому назад ты говорил: «Я никогда не сделаюсь журналистом. Я предпочитаю остаться бедным поэтом, чем превратиться в преуспевающего журналиста». Друзья предложили тебе пост главного редактора благороднейшей, могущественнейшей газетки «Пробуждение Запада», и ты немедленно согласился. И для этого у тебя нашлись такие убедительные доводы, что я сам посоветовал тебе согласиться. Ты расстался со мною ради Нижней Луары, которую ты, человек неисчислимых добродетелей, конечно, выведешь из ее упадочного состояния. Летом 1910 года ты говорил: «Я, пожалуй, займусь политической деятельностью, однако никогда не примкну ни к какой партии». Милый старый болтун! Ты был принят Жоресом; полтора часа приватной беседы, — да, не угодно ли, — и на другой же день ты записался в объединенную социалистическую партию. Не бесись! Не рви моего письма! Таков ты есть, таким я тебя люблю! И я мог бы продолжить свою филиппику. Когда нам было по двадцать лет, ты говорил мне, захлебываясь, со слезами на глазах: «Убежденность! Главное — убежденность!» Потом мы отправились в наше «Бьеврское Уединение» и, как многие другие, попробовали жить в своего рода фаланстере, а когда уехали оттуда, ты стал бить кулаком по столу и кричать: «Власть! Я признаю только власть!» Теперь мы снова вернулись к елейности, к проповедничеству. Ты мне пишешь: «Будь кротким, осмотрительным и справедливым». А по какому поводу разразился ты, милый мой наставник, этим пастырским посланием? По поводу истории, о которой ты почти что ничего не знаешь и о которой я имел неосторожность вскользь упомянуть в последних строках своего письма.
Это дает мне основание предполагать, мой старый собрат, что политика окончательно вскружила тебе голову и ты теперь легко бросаешься в рискованные обобщения. Плохой работник — просто плохой работник, и ничего больше. Плохой работник не народ — он язва народа, его горе. Я восторгаюсь некоторыми успехами профсоюзов, но с условием, чтобы они никогда не пренебрегали понятием качества, чтобы они к яблокам никогда не подбавляли камней.
Плохой лаборант совсем иное дело, чем плохой рабочий; это своего рода предатель, которого ученые, и без того уже опасающиеся возможных ошибок, должны особенно остерегаться.
Я тебе писал, что Биро — плохой сотрудник. В ответ на это ты, существо чувствительное, призываешь меня к снисходительности. Этого и следовало от тебя ожидать. Наша старая дружба напоминает жизнь старой супружеской четы. Ты постоянно заботишься о том, чтобы не нарушалось равновесие. Когда я в изнеможении, ты говоришь мне: «Бодрее!» — а когда я бодр, говоришь: «Спокойнее!» Прелесть! Я сказал тебе просто так, мимоходом, что мой новый лаборант никчемный человек, — сказал просто так, почти без комментариев, — а ты отвечаешь мне целой тирадой, да еще лирической, о взаимоотношениях труда и капитала. Все это у тебя сильно преувеличено, прежде всего потому, что я ни в коей мере не являюсь представителем капитала, а Ипполит Биро работает еще слишком мало времени и слишком плохо и, следовательно, недостоин играть роли символической фигуры в этом бурном поединке.
Я, быть может, отнесся бы к Биро, недостойному поводу нашего спора, снисходительнее, не будь он мне рекомендован, даже навязан тупицей Лармина, моим директором.
Недели полторы тому назад г-н Лармина сообщил мне, что нашел для меня идеального сотрудника и что эта из ряда вон выходящая личность ранее служила у Дуссерена, одного из профессоров Сорбонны. Ипполит Биро явился в тот же день, утром. Я шел из ресторана, где позавтракал в одиночестве. Могу заверить тебя, что я был совершенно спокоен и желудок у меня был в полном порядке: за тринадцать лет харчевни еще не повредили мне. Словом, я собирался приняться за работу, как кто-то постучался в дверь. Появляется довольно полный господин, лет сорока пяти, точно не скажу, с каким-то свертком в газетной бумаге под мышкой; на голове у него котелок, но похожий не столько на великолепную тиару моего брата Жозефа, сколько на прелестный головной убор шпиков в штатском. В дополнение к начертанному образу следует добавить пару внушительных башмаков, подбитых гвоздями. Затем субъект входит, затворяет дверь, снимает котелок, и на лице его появляется улыбка. Я быстро оглядываю его и вижу пышные свисающие усы, волосы жидкие, но длинноватые, напомаженные и зачесанные назад, щеки в красных прожилках, солидное брюшко, полоску рубашки между брюками и жилетом, и впечатление мое меняется: это не типичный шпик, а типичный кабатчик. Человечек снова улыбается, причем в улыбке его непонятным образом блестит помада, увлажняющая его шевелюру. Я решаю: «Это коммивояжер. Собирается предложить мне белье или какие-нибудь мази для ухода за металлическими изделиями. Как этого молодца пропустили ко мне?» Тут следует третья улыбка, и вместе с тем незнакомец начинает так моргать, что я думаю: «Это не из сыскной и не трактирщик, а торговец коврами». Спрашиваю:
— Что вам угодно?
Посетитель кланяется и говорит:
— Вот и я. Ваш новый лаборант.
Должен признаться, первое впечатление мое было не из особенно приятных. Я уже две недели жду лаборанта, лаборант мне крайне нужен. Я подумал только: «Так вот он! Что ж, тем хуже». Все же я сказал ему какую-то любезность, нечто вроде «добро пожаловать» — уж не помню что. И даже весьма дружелюбно добавил: «Когда же вы приступите к работе?» На это опять последовала улыбка:
— Сегодня же, дорогой мэтр.
Я покраснел. Во-первых, я не в том возрасте, когда заслуживаешь, чтобы тебя называли мэтром. Во-вторых, в нашей среде это отнюдь не принято. Никогда, ни при каких обстоятельствах лаборант не называет своего начальника «дорогим мэтром». Повторяю: я покраснел. И тотчас же я заметил, что субъект взирает на мой румянец с любопытством, которое мне определенно не понравилось. Я ответил резковато:
— Я попросил бы вас не называть меня «дорогой мэтр».
Малый поджал губы с обиженным видом, потом по-лошадиному пошевелил ушами и сказал:
— Очень жаль! Очень жаль! Я говорил так, чтобы выразить уважение. Как же мне к вам обращаться?
— Просто «мосье», так и обращайтесь.
— Слушаю-с, мосье.
Полминуты холодка, во время коей я расстегиваю и застегиваю халат. Потом решаюсь возобновить беседу:
— Как вас зовут?
На лице субъекта появляется напомаженная улыбочка, и он отвечает, сложив губы сердечком:
— Биро… Ипполит Биро.
Я наклоняю голову с сосредоточенным видом, как человек, старающийся тщательно запечатлеть нечто в памяти, как вдруг малый добавляет:
— Ипполитом меня не зовут, меня зовут Бобом, всегда меня звали Бобом.
Я сделал легкий отрицательный жест головой, однако ничего не возразил. Панибратства я не выношу.
Я поспешил сказать:
— Подите наденьте халат. Гардероб здесь, слева. А затем я покажу вам лабораторию.
Ипполит Биро поклонился, сделав жест котелком, и опять-таки выдавил улыбку, которую я теперь хорошо знаю, но все же переношу с трудом. Это улыбочка ироническая и снисходительная, улыбочка говорящая: «Вы доктор, заведующий лабораторией и т. п.; но я старше вас, я в тысячу раз опытнее вас. Я согласен быть образцом вежливости, но вынужден считать вас мальчишкой».