Парижане и провинциалы - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И таких примеров можно привести еще сотни.
Осаждающие ошибались: они полагали устрашить нас этой ужасной резней, но вместо того лишь доказали, что лучше сражаться до последнего вздоха, чем попасть в руки солдат Росаса.
Я рассказал вам о том, как полковник Пачеко отдал свой дом под госпиталь; мой отец поступил так же, и его примеру последовали еще трое. Эти пять госпиталей насчитывают тысячу коек. Их обслуживают с благоговейной заботой, выказывая при этом благородную щедрость. Каждая состоятельная семья отдала столько кроватей, сколько могла. Аптекари бесплатно поставляли лекарства. Врачи не брали вознаграждения за свои визиты. Дамы стали сестрами милосердия и остаются ими до сих пор. Наконец сегодня город одевает, кормит и полностью содержит за свой счет двадцать семь тысяч беженцев, пришедших искать спасения за его стенами.
В счастливые для Монтевидео времена, когда под окнами на улицах распевали серенады, а из окон на улицы доносились целые концерты, дружеские вечеринки Монтевидео могли бы поспорить своей доброй славой с Лиссабоном, Мадридом и Севильей. Их восхитительная атмосфера и искреннее, непритворное гостеприимство доставляли наслаждение европейцам, удивленным, что на этой почти не затронутой цивилизацией земле они нашли всю утонченность ума и всю изысканную роскошь Старого Света.
Сейчас вечера проходят за щипанием корпии, а разговоры сводятся к рассказам о дневных сражениях и героических деяниях, совершенных в этот день.
К чести нашей фамилии, иногда эти разговоры вращались вокруг моего имени, — сказал молодой человек, гордо, вскидывая голову, — и часто вокруг имени моего отца. Если полковник Пачеко был Ахиллом, то мой отец был Гектором этой новой Трои.
Вы знали моего отца, это один из тех людей, для которых опасность не существует. Как это делал Нельсон в двенадцать лет, он мог в свои пятьдесят спросить: «Что такое страх?» Для него не было ничего невозможного. Можно было подумать, что он потомок тех титанов, которые некогда пытались взойти на небо.
Однажды с четырнадцатью всадниками он напал на сотню врагов, и та исчезла словно по волшебству.
В другой раз, когда требовалось выяснить, не занял ли противник лес, через который шла дорога, и под рукой была целая батарея пушек, чтобы прочесать весь этот лес картечью, он сказал:
«К чему тратить на это наш порох и наши ядра?»
И, пустив лошадь галопом, он один раз пересек лес, затем — второй и, вернувшись, просто доложил:
«Там никого нет».
А еще раз, когда они с полковником Пачеко и двумя или тремя сотнями кавалеристов очутились перед численно превосходящим их отрядом противника, полковник пожелал иметь некоторые сведения, которые ему мог дать лишь какой-нибудь пленный. Мой отец в одиночку устремился к вражескому отряду, достиг его, схватил за шиворот человека из первой шеренги, перебросил его через холку своей лошади и доставил военному министру, сказав при этом:
«Вот, полковник, то, что вы просили».
Долгое время казалось, будто смерть щадит героя, обращавшегося с ней столь вольно. В одном из сражений отрядов боевого охранения, которые ежедневно велись между двумя армиями, один из числа наиболее храбрых офицеров Росаса встретился в схватке с моим отцом. Он узнал его и приставил к груди отца свой тромблон, закричав:
«Получай, граф де Норуа!»
И он спустил курок, но оружие дало осечку.
«Получай, дон Диего!» — ответил отец и проткнул его шпагой.
Однажды, отправившись в разведку, он толковал о чем-то с пятью своими солдатами около персиковой рощи, где находилась засада. Враг открыл огонь на расстоянии в четверть выстрела ружья. Пятеро солдат упали; один отец остался невредим; другой бы на его месте скрылся, он же бросился в лес и вышел оттуда с окровавленной шпагой, не получив ни единой царапины.
Его подвиги стали предметом разговоров в городе, а сам он вызывал ужас у врагов.
Но, увы! Его час был предопределен.
Восьмого февраля, когда я был при нем, служа ему адъютантом в боевом охранении, он был поражен ядром, как Тюренн, как Брауншвейг, как Дюрок, но только он не упал с лошади, хотя ядро вырвало у него часть внутренностей.
Он спустился на землю и, поскольку я принял его на руки, совсем тихо прошептал мне:
«Убит!»
Силы покинули отца тут же, и мы на пончо перенесли его за линию укреплений.
Новость об этом несчастье мгновенно достигла самого сердца города, словно ее принесло туда то самое ядро, которым отец был сражен.
Тотчас же появился военный министр. Он не мог поверить в то, что это смерть: лицо моего отца было спокойно, только легкая бледность проступила на нем.
Заметив министра, отец приподнялся, протянул ему руку и дал подробный отчет о порученном ему задании с таким безукоризненным спокойствием, что невозможно было даже предположить о его близком конце.
Мало-помалу его голос слабел.
«Дорогой полковник, — проговорил он, — мне необходимо сказать несколько слов сыну».
Я приблизился.
«Друг мой, — обратился он ко мне, — когда от нашего состояния ничего не останется, вспомни, что у тебя есть во Франции брат и триста тысяч франков».
Я плакал.
«Ну вот! — промолвил он. — Я думал, что породил мужчину».
«Нет, отец! — вскричал я. — Вы произвели на свет всего лишь сына».
Появилась моя мать, бледная, испуганная. Одной из последних узнала она эту ужасную новость.
Она бросилась в объятия раненого.
Он склонил голову ей на грудь и произнес всего три слова: «Я тебя ждал!» Затем, выпрямившись, последним невероятным усилием он сказал, обращаясь к окружавшим его: «Товарищи, спасите родину!»
Затем отец упал: он был мертв.
Вся армия надела траур, и это не была простая формальность, предписанная правилами; это был подлинный траур, который касается не только одежды, но и сердец.
Всего один человек умер, но каждому оставшемуся в живых казалось, будто он потерял отца или друга.
Человеческая признательность была беспомощна перед этой славной могилой. Поэтому правительство ограничилось изданием следующего указа:
«Монтевидео, 10 февраля 1844 года.
Как только армия, осаждающая столицу, будет разбита, тело графа де Норуа перенесут на то место, где он был убит, и там ему будет воздвигнут памятник за счет государственной казны, на котором выбьют его имя, дату смерти и его последние слова: «Товарищи, спасите родину!»
Пачеко-и-Обес».
Тело отца обернули в знамя его полка.
Я выжидал, выполняя завет отца, наступления критического момента.
И вот, когда министр финансов отдал приказ чеканить осадную монету и пожертвовал ради этого все свое столовое серебро и его примеру последовали остальные министры и все жители Монтевидео, я отнес три последние серебряные вещицы, оставшиеся у нас, на Монетный двор: распятие, принадлежащее моей матери, и две шпоры моего отца.