Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XIX
.
Цинциннату приносят газеты с сообщением, что «маэстро не совсем здоров и представление отложено – быть может, надолго».11224 Обман – последний и жесточайший: казнь состоится сегодня же. И задумано это было заранее – с подлостью и жестокостью запредельной. Недаром, ещё в шестнадцатой главе, директор шепнул на ухо м-сье Пьеру о своём сожалении, «что вышла из употребления сис… [надо полагать, некая «система»], «закончик» – как выразился адвокат, «который … впрочем, можно обойти, скажем, если растянуть на несколько разиков». М-сье Пьер, тогда, как будто бы решительно отказался: «Но, но… – полегче, шуты. Я зарубок не делаю»,11231 – однако он, видимо, передумал, не устоял от соблазна ещё раз, напоследок, наказать неподдающегося манипуляциям смертника.
Но автор – энтомолог и шахматист – делает сильный ход, защищая своё творение: когда Родион приносит своему любимцу – камерному пауку – гигантскую ночную бабочку (специалистами опознаваемую как «павлиний глаз»), она неожиданно просыпается, из-за чего опытный тюремный служитель странным образом повергается в панику, вопя: «Сыми! Сыми!» – словно чувствуя, что это существо из мира иного, ему, подсадному манекену, заказанного. И действительно, оба её крыла мечены «пятном в виде ока» – символом того «всевидящего глаза», который в метафизике Набокова означает вечную, потустороннюю эманацию, ожидающую человека после физической смерти. Сбить «летунью» не удалось: «…словно самый воздух поглотил её… Но Цинциннат отлично видел, куда она села».11242
Цель появления бабочки очевидна – дать понять Цинциннату, что рисунки на её крыльях несут весть о бессмертии души, освободившейся от смертного кокона-тела. И как будто бы от нечего делать, – но не по подсказке ли, подсознательно усвоенной? – герой садится писать, подводить итоги усвоенного опыта: «Всё сошлось ... то есть всё обмануло, – всё это театральное, жалкое, – посулы ветреницы, влажный взгляд матери, стук за стеной, доброхотство соседа, наконец – холмы, подёрнутые смертельной сыпью… Всё обмануло, сойдясь, всё. Вот тупик тутошней жизни, – и не в её тесных пределах надо было искать спасения».11253 Проблема, «губительный изъян», догадывается Цинциннат, состоит в том, что жизнь отломилась от чего-то, что является «по-настоящему живым, значительным и огромным», и в этом месте образовалась дырочка, в которой «завелась гниль». Цинциннат сетует, что он не может адекватно выразить эту свою мысль «о сновидении, соединении, распаде»: «…у меня лучшая часть слов в бегах … а другие калеки», он страдает, что у него не было времени и возможности, дабы обрести творческое совершенство. Нет сомнений, что он поэт, творец по самой своей природе: «Ах, знай я, что так долго ещё останусь тут, я бы начал с азов и, постепенно ... дошёл бы, довершил бы, душа бы обстроилась словами… Всё, что я до сих пор тут написал, – только пена моего волнения, пустой порыв, – именно потому, что я так торопился. Но теперь, когда я так закалён, когда меня почти не пугает…».11264
Совсем не случайно, что следующее слово – «смерть» – Цинциннату пришлось писать на новом, чистом и последнем листе; и кто-то, похоже, водил рукой героя, слово это сразу вычеркнувшего. И почему-то, задумавшись, чем заменить это, ставшим для него неточным, слово, и вертя в руках карликовый карандаш, Цинциннат заметил коричневый пушок, оставленный бабочкой на краю стола. Внизу же, на железной ножке койки, таилась и она сама, позволив Цинциннату кончиком пальца погладить себя, признав в нём достойную бессмертия душу.
Только после этого тайного, не замеченного надсмотрщиками касания, подлинный сценарист позволяет появиться в камере м-сье Пьеру, «красиво подрумяненному» и в «охотничьем гороховом костюмчике», то есть в образе «шута горохового»; в следующей же, последней главе, он вдобавок, для вящей полноты образа, водрузит ему на голову ещё и «гороховую с фазаньим пёрышком шляпу».11271 Как отмечает А. Долинин, здесь также уместна ассоциация и с опознаваемым «гороховым пальто» русских филёров. Более того: «Этот баварский или тирольский наряд намекает одновременно на два террористических режима, нацистский – не только по своей национальной принадлежности, но и потому, что в зелёном охотничьем костюме любил появляться перед гостями Герман Геринг, “главный охотник” Третьего Рейха, и коммунистический – по выбору прилагательного, так как на Гороховой улице в Петрограде после революции находились застенки ЧК».11282
По контрасту с кричаще разряженным к предстоящему апофеозу премьером, его спутники – директор и адвокат – предстают пугающе, неправдоподобно ничтожными: «…осунувшиеся, помертвевшие, одетые оба в серые рубахи, обутые в опорки, – без всякого грима, без подбивки и без париков, со слезящимися глазами, с проглядывающим сквозь откровенную рвань чахлым телом, – они оказались между собою схожи, и одинаково поворачивались одинаковые головки их на тощих шеях, бледно-плешивые, в шишках (курсив мой – Э.Г.) с пунктирной сизостью с боков и оттопыренными ушами».11293
Как щедро, не скупясь на изощрённую изобретательность и дотошные подробности, с каким, можно сказать, смаком, с какой сладкой язвительностью добрался, наконец, автор до описания – кого? – да ведь это «нетки», те самые, в шишках! Никому теперь не нужные, сами – уморенного, арестантского вида – «Родя и Рома, прошу любить и жаловать. Молодцы с виду плюгавые, но зато усердные»11304 (так рекомендует их теперь расфуфыренный, до последней степени распоясавшийся м-сье Пьер, ещё не подозревая, что и сам-то он уже не более, чем факир на час, и завтра ему придётся в этом убедиться. Таков конститутивный характер параноидальных режимов, которые, в порядке устранения потенциальных конкурентов их главному герою – палачу, – с ненасытным аппетитом пожирают и самых верных своих прислужников, покуда изнурительные кровопускания не доводят до полного банкротства всю систему.
Пока же: «Публика бредит вами... Если что было не так, то как результат недомыслия, глупости, чересчур ревностной глупости – и только! Простите же нас», – раболепством и лестью выпрашивают себе прощение у палача ещё недавно солидного статуса марионетки, пародийно, но узнаваемо напоминая о вымученных покаяниях разного рода функционеров советской власти, уничтоженных сталинскими процессами 1930-х годов как «враги народа».
«Кое-что дописать», – обратился было Цинциннат с последней просьбой к м-сье Пьеру, но быстро понял, что «в сущности, всё уже дописано». «Маэстро» же, в упоении издевательского своего кривляния, лихо отдаёт распоряжение «Родьке» взяться за последнюю уборку в камере, что, однако, превращается в полный разгром этого узилища руками всей «тройки» обслуживающего персонала, включая адвоката, – впрочем, кто есть кто, следить приходится внимательно, но не всегда удаётся, так как роли напрочь перепутаны. Окно, под слабое «ура» откуда-то снизу, выбивается метлой в руках директора. Паук оказывается игрушкой, зачем-то присвоенной карманом адвоката. Директор сломал стол, а в стуле под м-сье Пьером что-то поддалось само собой. Куда делся Родион – непонятно, с потолка посыпалось, стена треснула, всё рушится.11311
Торопя Цинцинната, м-сье Пьер отсчитывает последнюю минуту условленного ожидания. С привычным уже раздвоением личности Цинциннат признаётся себе: «Мне самому смешно, что у меня так позорно дрожат руки, – но остановить это или скрыть не могу, – да, они дрожат, и всё тут. Мои бумаги вы уничтожите, сор выметете, бабочка ночью улетит в окно… Но теперь прах и забвение мне нипочём, я только одно чувствую – страх, страх постыдный, напрасный…». И – с красной строки: «Всего этого Цинциннат на самом деле не говорил, он молча переобувался».11322
«Цинциннат, стараясь ничего и никого не задеть, ступая, как по голому пологому льду, выбрался наконец из камеры, которой, собственно, уже не было больше».11333
XX
.