Баязет - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Передние пикеты были сбиты штыками, растоптаны и вмяты в землю окопов.
Покрываемый рыком и гвалтом, лязгом штыков и сабель, ружейный огонь сливался в ровный гул. Карабанов вывел охотников в путаницу кривых улочек, и бой завязался.
– Сторонись саклей… Куда на площадь?
Началась рубка. Враг силен и проворен. Халат скинет, рукава засучит, в одной рубахе и шапке, вылетает на тебя из окна сакли:
– Алла!.. Алла!.. – Над самой головой визжит его шашка.
А тут еще и балконы: виснут они над тобой, и кто-то сверху плеснул на казаков лохань помоев. Мальчишки выбегают, кидая в тебя каменья. Ну, как? – бить эту мелюзгу, что ли?.. Дикая орда, забывшая убрать кибитки, побывала тут, оставив погань бандитов, – вот в этом-то городе, где душистый миндаль цветет прямо на гноищах свалок, дрались русские люди.
Дениска выскочил из лавчонки. С конца его шашки текла кровь, из дырявого кармана сыпались инжир и конфеты.
– Сладкого захотелось, – сказал он и снова вломился в свалку, работая поющим на замахе клинком.
Взмыла сигнальная ракета, Карабанов крикнул:
– Отходи, братцы, кто живой… Назад давай!
Пришло время расплачиваться за каждую сажень. Раненые кричали, прося добить их. Что-то липкое и горькое текло по лицу Карабанова. Фельдшер Ненюков погиб на его глазах, изрубленный в куски, когда, словно наседка крыльями, до последней минуты закрывал собой раненого.
– Креста на вас нет, варвары! – орал Трехжонный, и поручик видел, что он бьется с плачем: плачет старик и рубит…
Выскочили к фонтану. Залаяли собаки. Разбивая груды горшков, перескочили гончарные ряды. Среди черепков валялись деньги и патроны. Где револьвер? – неизвестно. Почему в руках винтовка? – тоже не знаю. Ранен я, что ли? – потом разберемся…
– Отходи, ребята! – командовал Карабанов. – Только не подпускай их к себе…
Юнкер Евдокимов тем временем отводил свой отряд от моста. Труднее всего пришлось, когда стали проходить через еврейские кварталы, эту мрачную клоаку лачуг из плетеной лозы и досок, среди которых шныряли, трепеща халатами, перепуганные шейлоки турецкого султана. Раненые падали под огнем и увязали в жидкой навозной каше. Они захлебывались тут же, их даже не пытались спасать.
– Как вода? – спросил юнкер Евдокимов.
– Хоть баню топи, – ответил ему Потемкин, – только пить-то нельзя: черви уже…
Из оврага турки обдали их, как варом, звонкими «жеребьями», рубленными для пущей раны начетверо – цветком. Раненые всхрапнули от боли, как запаренные кони, а «жеребья», словно горсти гороха, пронеслись над ними.
– Голубчик, – сказал Штоквиц майору Потресову, – пора прикрывать охотников. Сыпаните по туркам чем-нибудь поострее, чтобы смирить их ретивость!
– Есть, господин комендант, – отозвался Потресов, рассчитывая на глаз дистанцию. – Сколько будет позволено мне выпустить шрапнелей, если в парке моем осталось всего сто пятнадцать выстрелов?
– Сообразите сами, – разрешил Штоквиц.
Он спустился к солдатам, выхватил из ножен шашку.
– Прикрыть храбрецов надобно, – сказал капитан. – Кто пойдет со мною? Ну, рискуйте скорее…
На этот раз охотников было хоть отбавляй, и ворота цитадели снова раскрылись. Но турки теперь не дремали: целые тучи из пуль и фальконетной дроби, визгливо шипя, ворвались под арку, колотя все живое, и Штоквиц повел охотников через тела павших. Вылазка заканчивалась, она показала врагу живучую стойкость гарнизона, бурдюки с водой должны были утолить жажду, а турки, ошеломленные натиском, даже не рискнули ринуться в ворота.
Турки решили отомстить огнем своих горных орудий и откатили их куда-то за гребень горы, чтобы ответный огонь русских не смог их сразу нащупать.
– Ваше благородие, – сказал Кирюха Постный, – дозвольте мне на минарет слазить.
Увлеченный боем, канонир даже не заикался – весь в напряжении, весь в рассудке и внимании. Потресов отпустил его высмотреть цель с высоты, и солдат по темной кривой лесенке быстро поднялся на балкон минарета. Тут он схватился за живот руками и сказал только:
– Ой… Никак и меня, господи Сусе?..
Когда за ним пришли, Кирюха лежал ничком в пыли, среди битых кусков штукатурки, от боли тихо скреб пальцами мусор вокруг себя и на все вопросы отвечал одно:
– Хосподи Сусе… Хосподи Сусе…
Он был тяжело ранен в живот. И все жалели о нем: кто знает, может быть, этот замухрыжистый парень спас огнем своей пушки не одну сотню людских жизней?
Потресов ночью пришел навестить его. Снял со своей груди крест и прикрепил его к рубахе Кирюхи.
– Спасибо, сынок, – сказал он и, обтерев пропахшие порохом усы, поцеловал солдата в сухие, по-страдальчески черствые губы.
В ответ Кирюха разлепил глаза, слабо шепнул:
– Хосподи Сусе… До матки хочу… В дерёвню ба…
12Персы продолжали свою работу, ничем другим не интересуясь, ничего не требуя. Даже по ночам в их шатре не умолкал ровный гул и скрябанье железа по камню. Но когда им предложили воды, добытой при вылазке к реке, они брезгливо отказались: в воде, ставшей за эти дни мутновато-желтой, уже плавали черви…
Сивицкий велел эту воду процеживать через марлю, пропускать через ящик с песком, сдабривать квасцами, уксусной кислотой, спиртом, нашатырем – чем угодно, только не пить ее в естественном виде. Это исполнялось, конечно, в пределах госпиталя, но в осажденной крепости были свои законы, законы неистовой, сводящей с ума жажды, и эту воду многие пили как она есть.
– Господин комендант, – обратился врач к Штоквицу, – не желая пугать вас, все-таки предлагаю начать рытье большой братской могилы в подземелье: скоро будет много покойников. Здесь мы с вами бессильны…
Около трех часов ночи Сивицкий наконец-то мог распрямить спину и отбросить окровавленный корнцанг.
– Фу, – сказал он, – дали вы мне работы с этой вылазкой.
Но санитары вскоре втащили еще одного солдата, участника вылазки. Сильно посеченный ятаганами, он спасся чудом и, выждав темноты, сам приполз обратно в крепость.
– Эк тебя обтесали, братец, – сказал Сивицкий, срывая со спины солдата кровавые ошметки рубахи.
В своей практике работы на восточных фронтах капитан уже не однажды встречался с такими порезами, почти правильными и глубокими, сделанными в порыве жестокости.
Аглая не выдержала и отвернулась:
– Какой ужас!
– А вы не морщитесь, – ответил Сивицкий. – Это страшно только смотреть. Ятаган по сравнению с русским штыком – оружие весьма слабое, и раны заживут очень скоро. А ты, братец, – обратился он к солдату, – видать, хихикал от щекотки, когда на тебе такой узор выводили?
– Да нет, ваше благородие, – смутился герой, – коли по совести сказать, так я мертвяком прикинулся. Иначе бы мне несдобровать. Нас-то, лежачих, – рассказывал он, морщась от йода, – турки словно капусту мельчали, только в бочку не солили. Кажись, и не злится басурман, а так себе, знай режет, да режет, пока всего в плахты не иссечет.
– Это они умеют, хлебом не корми, – сказал Сивицкий, очищая порезы. – А ты на войну по своей воле пошел или взяли?
– А как же, ваше благородие. Мы яснополянские, по Тульской губернии состоим. Наш барин-то, граф Толстой, уж на что смиренный человек, а и тот в Сербию хотел пойти. «Вся Россия, говорил, теперича там, ну, значит, и я должен пострадать…»
– Больно? – спросил Сивицкий.
– Притерпелось уже. Не так чтобы…
Сивицкий взял операционную иглу – велел солдату отвернуться:
– Лежи смирно. Я тебе вот зад сейчас заштопаю, домой прибежишь с войны – и жена не узнает.
Острые лопатки солдата мелко тряслись:
– Ой, не смешите меня, ваше благородие. Как засмеюсь – так больно…
Китаевский подошел к столу:
– Александр Борисович, я закончу солдата, а вы пройдите к Пацевичу, с ним что-то нехорошее… Кажется…
– Что вам кажется?
– Конец, кажется…
Сивицкий сначала прошел в свою клетушку, отыскал окурок цигарки и с жадностью дососал его до остатка. Что ж, у них могли быть столкновения по службе, они могли не любить один другого, но сейчас, как врач, он сделал все для спасения жизни полковника.
Да, полковник умирал.
– Вы что-нибудь хотите? – спросил его Сивицкий.
– Нет, – вразумительно ответил Пацевич. – Мне сейчас хорошо… Я уже близок к истине.
– Но я не Пилат, а вы не Христос, – улыбнулся врач.
– Я… заслужил презрение, – сказал Пацевич. – Так?
– У меня нет презрения к людям, которых я лечу, – ответил Александр Борисович и заботливо поправил на полковнике одеяло.
Пацевич помолчал, улыбаясь с закрытыми глазами.
– Вы, – неожиданно спросил он, – когда-нибудь были на Волыни?
– Был. Да, был.
– Тогда вы знаете… это:
Плыне, Висла, плыне,По польской крайне,А допуки плыне…
– Да, я помню, – сказал врач, – «Польска не загине…». Я, помню, был еще молод, хотя и тогда мундир сидел на мне мешковато. И я помню плошки на улицах, танцы в тесных цукернях и песни юных паненок… Все это было давно, и тогда я был влюблен. Кажется, единственный раз в жизни!