Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но она чувствовала, что он шатается, ноги его шагают нетвердо и рука дрожит. Слабеющим голосом он говорил и спрашивал ее, не дожидаясь ответа:
— Я жестяник Иван, — а вы кто? Нас трое было в кружке Егора Ивановича, — жестяников трое… а всех одиннадцать. Очень мы любили его — царство ему небесное!.. Хоть я не верю в бога…
В одной из улиц мать наняла извозчика, усадив Ивана в экипаж, шепнула ему:
— Теперь молчите! — и осторожно закутала рот ему платком.
Он поднял руку к лицу и — уже не мог освободить рта, рука бессильно упала на колени. Но все-таки продолжал бормотать сквозь платок:
— Ударов этих я вам не забуду, милые мои… А до него с нами занимался студент Титович… политической экономией… Потом арестовали…
Мать, обняв Ивана, положила его голову себе на грудь, парень вдруг весь отяжелел и замолчал. Замирая от страха, она исподлобья смотрела по сторонам, ей казалось, что вот откуда-нибудь из-за угла выбегут полицейские, увидят завязанную голову Ивана, схватят его и убьют.
— Выпил? — спросил извозчик, обернувшись на козлах и добродушно улыбаясь.
— Хватил горячего до слез! — вздохнув, ответила мать.
— Сын?
— Да, сапожник. А я в кухарках живу…
— Маешься. Та-ак…
Махнув кнутом на лошадь, извозчик опять обернулся и тише продолжал:
— А сейчас, слышь, на кладбище драка была!.. Хоронили, значит, одного политического человека, — из этаких, которые против начальства… там у них с начальством спорные дела. Хоронили его тоже этакие, дружки его, стало быть. И давай там кричать — долой начальство, оно, дескать, народ разоряет… Полиция бить их! Говорят, которых порубили насмерть. Ну, и полиции тоже попало… — Он замолчал и, сокрушенно покачивая головой, странным голосом выговорил: — Мертвых беспокоят, покойников будят!
Пролетка с треском подпрыгивала по камням, голова Ивана мягко толкала грудь матери, извозчик, сидя вполоборота, задумчиво бормотал:
— Идет волнение в народе, — беспорядок поднимается с земли, да! Вчера ночью в соседях у нас пришли жандармы, хлопотали чего-то вплоть до утра, а утром забрали с собой кузнеца одного и увели. Говорят, отведут его ночью на реку и тайно утопят. А кузнец — ничего человек был…
— Как звали его? — спросила мать.
— Кузнеца-то? Савел, а прозвище Евченко. Молодой еще, уж много понимал. Понимать-то, видно, — запрещается! Придет, бывало, и говорит: «Какая ваша жизнь, извозчики?» — «Верно, говорим, жизнь хуже собачьей».
— Стой! — сказала мать.
Иван очнулся от толчка и тихо застонал.
— Развезло парня! — заметил извозчик. — Эх ты, водка-водочка…
С трудом переставляя ноги, качаясь всем телом, Иван шел по двору и говорил:
— Ничего, — я могу…
XIIIСофья была уже дома, она встретила мать с папиросой в зубах, суетливая, возбужденная.
Укладывая раненого на диван, она ловко развязывала его голову и распоряжалась, щуря глаза от дыма папиросы.
— Иван Данилович, привезли! Вы устали, Ниловна? Напугались, да? Ну, отдыхайте. Николай, Ниловне рюмку портвейна!
Ошеломленная пережитым, тяжело дыша и ощущая в груди болезненное покалывание, мать бормотала:
— Вы обо мне не беспокойтесь…
И всем существом своим трепетно просила внимания к себе, успокаивающей ласки.
Из соседней комнаты вышли Николай, с перевязанной рукой, и доктор Иван Данилович, весь растрепанный, ощетинившийся, как еж. Он быстро подошел к Ивану, наклонился над ним, говоря:
— Воды, больше воды, чистых полотняных тряпок, ваты!
Мать двинулась в кухню, но Николай взял ее под руку левой рукой и ласково сказал, уводя ее в столовую:
— Это не вам говорят, а Софье. Наволновались вы, милый человек, да?
Мать встретила его пристальный, участливый взгляд и с рыданием, которого не могла удержать, воскликнула:
— Что это было, голубчик вы мой! Рубили, людей рубили!
— Я видел! — подавая ей вино и кивнув головой, сказал Николай. — Погорячились немного обе стороны. Но вы не беспокойтесь — они били плашмя, и серьезно ранен, кажется, только один. Его ударили на моих глазах, я его и вытащил из свалки…
Лицо Николая и голос, тепло и свет в комнате успокаивали Власову. Благодарно взглянув на него, она спросила:
— Вас тоже ударили?
— Это я сам, кажется, неосторожно задел рукой за что-то и сорвал кожу. Пейте чай, — холодно, а вы одеты легко…
Она протянула руку к чашке, увидала, что пальцы ее покрыты пятнами запекшейся крови, невольным движением опустила руку на колени — юбка была влажная. Широко открыв глаза, подняв бровь, она искоса смотрела на свои пальцы, голова у нее кружилась и в сердце стучало:
«Так вот и Пашу тоже, — могут!»
Вошел Иван Данилович в жилете, с засученными рукавами рубашки, и на молчаливый вопрос Николая сказал своим тонким голосом:
— На лице незначительная рана, а череп проломлен, хотя тоже не сильно, — парень здоровый! Однако много потерял крови. Будем отправлять в больницу?
— Зачем? Пускай остается здесь! — воскликнул Николай.
— Сегодня можно, ну, пожалуй, завтра, а потом мне удобнее будет, чтобы он лег в больницу. У меня нет времени делать визиты! Ты напишешь листок о событии на кладбище?
— Конечно! — ответил Николай.
Мать тихо встала и пошла на кухню.
— Куда вы, Ниловна? — беспокоясь, остановил он ее. — Соня одна управится!
Она взглянула на него и, вздрагивая, ответила, странно усмехаясь:
— В крови я…
Переодеваясь в своей комнате, она еще раз задумалась о спокойствии этих людей, об их способности быстро переживать страшное. Это отрезвляло ее, изгоняя страх из сердца. Когда она вошла в комнату, где лежал раненый, Софья, наклонясь над ним, говорила ему:
— Глупости, товарищ!
— Да я стеснять вас буду! — возражал он слабым голосом.
— А вы молчите, это вам полезнее…
Мать встала позади Софьи и, положив руки на ее плечо, о улыбкой глядя в бледное лицо раненого, усмехаясь, заговорила, как он бредил на извозчике и пугал ее неосторожными словами. Иван слушал, глаза его лихорадочно горели, он чмокал губами и тихо, смущенно восклицал:
— Ох… экий дурак!
— Ну, мы вас оставим! — поправив на нем одеяло, заявила Софья. — Отдохните!
Они ушли в столовую и там долго беседовали о событии дня.
И уже относились к драме этой как к чему-то далекому, уверенно заглядывая в будущее, обсуждая приемы работы на завтра. Лица были утомлены, но мысли бодры, и, говоря о своем деле, люди не скрывали недовольства собой. Нервно двигаясь на стуле, доктор, с усилием притупляя свой тонкий, острый голос, говорил:
— Пропаганда, пропаганда! Этого мало теперь, рабочая молодежь права! Нужно шире поставить агитацию, — рабочие правы, я говорю…
Николай хмуро и в тон ему отозвался:
— Отовсюду идут жалобы на недостаток литературы, а мы все еще не можем поставить хорошую типографию. Людмила из сил выбивается, она захворает, если мы не дадим ей помощников…
— А Весовщиков? — спросила Софья.
— Он не может жить в городе. Он возьмется за дело только в новой типографии, а для нее не хватает еще одного человека…
— Я не подойду? — тихо спросила мать.
Они все трое взглянули на нее и несколько секунд молчали.
— Хорошая мысль! — воскликнула Софья.
— Нет, это трудно для вас, Ниловна! — сухо сказал Николай. — Вам пришлось бы жить за городом, прекратить свидания с Павлом и вообще…
Вздохнув, она возразила:
— Для Паши это не велика потеря, да и мне эти свидания только душу рвут! Говорить ни о чем нельзя. Стоишь против сына дурой, а тебе в рот смотрят, ждут — не скажешь ли чего лишнего…
События последних дней утомили ее, и теперь, услышав о возможности для себя жить вне города, вдали от его драм, она жадно ухватилась за эту возможность.
Но Николай замял разговор.
— О чем думаешь, Иван? — обратился он к доктору.
Подняв низко опущенную над столом голову, доктор угрюмо ответил:
— Мало нас, вот о чем! Необходимо работать энергичнее… и необходимо убедить Павла и Андрея бежать, они оба слишком ценны для того, чтобы сидеть без дела…
Николай нахмурил брови и сомнительно покачал головой, мельком взглянув на мать. Она поняла, что при ней им неловко говорить о ее сыне, и ушла в свою комнату, унося в груди тихую обиду на людей за то, что они отнеслись так невнимательно к ее желанию. Лежа в постели с открытыми глазами, она, под тихий шепот голосов, отдалась во власть тревог.
Истекший день был мрачно непонятен и полон зловещих намеков, но ей тяжело было думать о нем, и, отталкивая от себя угрюмые впечатления, она задумалась о Павле. Ей хотелось видеть его на свободе, и в то же время это пугало ее: она чувствовала, что вокруг нее все обостряется, грозит резкими столкновениями. Молчаливое терпение людей исчезало, уступая место напряженному ожиданию, заметно росло раздражение, звучали резкие слова, отовсюду веяло чем-то возбуждающим… Каждая прокламация вызывала на базаре, в лавках, среди прислуги и ремесленников оживленные толки, каждый арест в городе будил пугливое, недоумевающее, а иногда и бессознательно сочувственное эхо суждений о причинах ареста. Все чаще слышала она от простых людей когда-то пугавшие ее слова: бунт, социалисты, политика; их произносили насмешливо, но за насмешкой неумело прятался пытливый вопрос; со злобой — и за нею звучал страх; задумчиво — с надеждой и угрозой. Медленно, но широкими кругами по застоявшейся темной жизни расходилось волнение, просыпалась сонная мысль, и привычное, спокойное отношение к содержанию дня колебалось. Все это она видела яснее других, ибо лучше их знала унылое лицо жизни, и теперь, видя на нем морщины раздумья и раздражения, она и радовалась и пугалась. Радовалась — потому что считала это делом своего сына, боялась — зная, что если он выйдет из тюрьмы, то встанет впереди всех, на самом опасном месте. И погибнет.