Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - Лев Роднов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Волги дул морозный ветер, тротуар был покрыт хрустким льдом, и земля, и воздух тускло отсвечивали на скудном солнце. Голые липы и клёны в скверике Льва Толстого остановки выглядели почерневшими, озябшими сиротами.
— Ты? — я сжал её руки. — Вот это да! Сколько мы не виделись?
— Давно. Больше пяти лет, — сказала она, и я удивился, какими отчуждённым и резким стал её голос. И улыбка другая — только на губах, а серые узкие глаза остаются холодными и как будто беспощадными.
Я забываю о том, что и я тоже другой. Настолько другой, что не люблю вспоминать себя прежнего.
— Ты что — студент?
— Да, учусь в авиационном. И ты, Соня, прости — тороплюсь на лабораторку в первое здание.
Преподаватель — зверь! К тому же я староста группы, веду журнал посещаемости.
— Ладно, поезжай, — холодно говорит она и отворачивается.
И я понимаю, что так нельзя. Второй такой случайности может не быть. Всё же мы здорово рады друг другу — я, во всяком случае, — и пропускаю трамвай.
— У тебя всё такое же лицо, — говорю я, чтобы сгладить свою оплошность. — Чистое, без изъянов. Ты по-прежнему не пьёшь чай с заваркой?
— Нет, не пью. Где ты живёшь?
— В общежитии. На поле Ершова.
— Да? Я близко от тебя — рабочее общежитие рядом с клубом Маяковского знаешь?.. Вот из-за общежития и яслей пришлось пойти на завод, на металлосклад, кладовщицей. Приходи в гости. Я недавно приехала из Архангельской области, из леспромхоза, разбежалась с мужем. Увидишь мою дочь, ей шесть месяцев. А ты не женился?
— Что ты? Надо учиться.
— Ты всю жизнь учишься.
— Ты права. И умру дураком. А ты как? Ты хотела в педагогический.
— Не получилось. И уже не получится. Даже не пыталась поступать. Отец отказался помогать, а на одну стипендию не проживёшь. После десятого класса год проработала в Чурилино учительницей в младших классах — Наталья Никитична, твоя сестра, рекомендовала меня новому директору перед переездом в Нурлаты. Хотела в педагогический поступить на заочное отделение, но с отцом и мачехой жить стало невмоготу. После окончания учебного года завербовалась и уехала на Север. Там вышла замуж за лесоруба, тоже вербованного. Оказался пьяницей, ревновал, бил. Прожили в леспромзозе, в холодном бараке, полтора года, и я сбежала с дочкой от него, в чём была. Он сейчас не знает, где я. И отец с мачехой тоже.
Покачиваясь и высекая пантографом искры из троллей, подходит трамвай. Я умоляюще смотрю на Соню. Преподаватель по оборудованию радиозаводов, пришедший в институт с авиазавода, я не преувеличил, был действительно беспощадным и злопамятным типом по отношению к прогульщикам.
— Поезжай! — разрешает Соня. И более точно называет свой адрес: рабочее общежитие на Красной позиции — всего в квартале от нашей институтской общаги по улице Ершова, напротив городского кладбища.
— Только учти — я не Асатова, а Слонова. Запомнишь? Лучше в среду, часам к семи. Смотри, я жду!..
Ещё бы не запомнить — слоны в архангельских лесах!.. Я смотрю на неё сквозь мутное стекло с задней площадки вагона. На ней лёгкое серое пальто, слишком лёгкое для морозной и ветреной погоды. И она похудела. Лицо у неё уже не такое круглое и похожее на маленькое солнце. Ещё бы: муж, ребёнок, развод! — уму непостижимо. Не совмещается с той нашей первой ночью, с луной, соловьём над головой, первым поцелуем.
В среду я отказываюсь от плана пойти со своим близким другом и одногруппником Фираилом Нуруллиным провести вечер в чертёжном зале — подходил срок сдачи зачёта по начертательной геометрии. Вместо чертежки после лекций возвращаемся на трамвае в общежитие — мы живём в одной комнате. Я бреюсь и вспрыскиваюсь табачным одеколоном. Достаю из чемодана помятую белую рубашку, привезённую из Китая, и затягиваю на худой шее бордовый галстук. В зеркале вижу: галстук прекрасно гармонирует с моим коричневым костюмом из «ударника», сшитом в Китае. Менее двух лет назад я командовал там пулемётным взводом в районе Порт-Артур — Дальний. Фираил одалживает мне свои почти новые армейские полуботинки — он тоже поступил в институт после армии, из авиатехнического училища, — натягиваю на себя шинель, получаю братское благословение и иду на «операцию» — к Соне.
Она живёт в рабочем общежитии, в каком-то зловещем здании из кроваво-красного кирпича впритык к такому же невзрачному кинотеатру. По грязной, пахнущей нечистотами лестнице поднимаюсь на второй этаж. Широкий гулкий коридор с пыльными лампочками на длинных шнурах делает меня сразу чужим здесь: то и дело открываются двери бесчисленных нор, и в них возникают всклоченные женские головы — сверлят глазами лицо и потом целятся в спину. Словно все нетерпеливо ждали моего появления, чтобы пропустить сквозь строй.
И Соня открыла дверь раньше, чем я дошёл до её комнаты.
— Я узнала твои шаги, — сказала она и закрыла дверь на толстый крючок. — Так надёжней. Здесь все друг за другом шпионят. Могут придраться к пустяку и выселить.
— Так же, как и у нас. Студсовет общежития бдит за нравственностью днём и ночью.
Она была в ситцевом застиранном халатике. Я взял её за плечи, и что-то дрогнуло во мне — они были худыми и слабыми, совсем другими, чем восемь лет назад, словно из них выветрилась прежняя молодая сила. И губы у неё стали другими — суше и безответней… А мы ведь не старые, подумалось мне, нам всего по двадцать три. Но дело, как видно, не в количестве лет — темпы, скачки от школьных лет к этим, наполненным заботами о выживании, были сумасшедшими.
— Раздевайся, — сказала она.
В её глазах застыл какой-то вопрос.
Я повесил шинель, вышел из-за занавески, и первое, что бросилось в глаза, был голубой свёрток, положенный поперёк узкой, точь-в-точь как некогда у меня в казарме, койки.
— Моя дочь, — улыбнулась Соня. — Плод любви несчастной. Спит.
Да, голос у неё действительно стал резким, без прежних, тёплых и ласковых, нот. Я подошёл и посмотрел на спящего ребёнка с пустышкой во рту. Он ничем не отличался, на мой взгляд, от тысяч других. Самому мне и в голову не приходило обзавестись потомством.
— Прелестное дитя, — холодно сказал я.
Мы сели за крохотный стол в углу комнатки со стенами, покрытыми влажной штукатуркой, и некоторое время рассматривали друг друга.
Странно, думалось мне, ни одной правильной черты лица. Невысокий, немного сдавленный на висках лоб, слегка приплюснутый, вздёрнутый на конце нос, глаза серые в щёлку, короткие стрелки бровей — и всё же её можно назвать красивой. Татарская, или монгольская, неповторимая красота. А мой портрет она нарисовала вслух:
— Ты стал каким-то косматым и худым. И печальным. Почти не верится, что это ты. Даже губы бледные.
Я перевёл взгляд на ребёнка, потом снова на неё и хотел сказать подобное о ней, но смолчал. Про мои бледные губы она говорила и раньше, ещё в Северных Нурлатах, — просто забыла.
— Время идёт. Бледнеют не только губы — вся жизнь.
— Да, — сказала она. — Ты служил в Китае?.. Мне писала твоя мать, адрес прислала. А ты на мои письма не отвечал.
Жаль, нет вина, с ним было бы проще. Что-то давит на сердце. Я бы, конечно, прихватил бутылку портвейна, только денег нет ни у меня, ни у Фираила, а до «стипы» ещё целая неделя. Унизительная нищета; на неё обречены большинство студентов на шесть лет учёбы в нашем вузе… Правда, с некоторых пор я почти не пью — берегу мозги для высшей математики, аналитической и начертательной геометрии. Пять лет в армии не прошли бесследно: учёба не даётся с прежней лёгкостью, и я порой жалею, что выбрал технический вуз. К тому же назначили старостой группы, и я поневоле должен являть благотворный пример для своих семнадцатилетних одногруппников. Одиннадцать из них — медалисты.
— Я, по-моему, писал тебе.
— Когда был курсантом. А офицером — перестал. Зазнался!
— Брось ты! Я и писал-то одной маме.
— А Тане?
Она помнила имя незнакомой ей соперницы. А я бы хотел забыть о ней всё — и имя, и черты, и образ. Она по-прежнему не покидала душу и крала по частичкам мою свободу, мешала жить.
— С Таней покончено год назад! — сказал я резче, чем бы мне хотелось. — Она замужем.
Мы помолчали. И потом настала моя очередь на экскурс в прошлое.
— А Вовка Куренчиков, как он?.. Сохраняет верность тебе? — спросил я.
— Он всё время слал письма — и из училища, и потом. Когда вышла замуж, попросила не писать. Он офицер, летает. Где-то в Калининградской области.
У каждого своя личная трагедия — большая или маленькая. И каждый в чём-то по-своему повторяет своих собратьев. И как всегда, трудно отыскать причины и следствия. Вот и я последние полгода служил в гвардейском стрелковом полку в Калининградской области, в прусском посёлке Дантау, переименованном в Долгоруково. И значит,