Письма. Часть 1 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летом 26-го года, прочтя где-то мою Поэму Конца, Б<орис> безумно рванулся ко мне, хотел приехать — я отвела: не хотела всеобщей катастрофы. (Годы жила мечтой, что увижусь.) Теперь — пусто. Мне не к кому в Россию. Жена, сын — чту. Но новая любовь — отстраняюсь. Поймите меня правильно, дорогая Анна Антоновна: не ревность. Но — раз без меня обошлись! У меня к Б<орису> было такое чувство, что: буду умирать — его позову. Потому что чувствовала его, несмотря на семью, совершенно одиноким: моим. Теперь мое место замещено: только женщина ведь может предпочесть брата — любви! Для мужчины — в те часы, когда любит — любовь — все. Б<орис> любит ту совершенно так же как в 1926 г. — заочно — меня. Я Б<орису> написала: «Если бы это случилось пять лет назад… — но у меня своя пятилетка!» Острой боли не чувствую. Пустота… <…>
Медон, 3-го июня 1931 г.
Дорогая Анна Антоновна! Наконец мой вечер позади[978] и я могу Вам написать… <…>
…Нынче на Колониальной выставке[979] (весь Париж перебывал, я — кажется — последняя) меня взяла острая тоска по Вас, под пальмами, в синем тумане настоящих тропик. Сколько тут дам и господ ходит, сколько аппаратов щелкает, запечатлевая все тех же дам и господ — таких случайных! — а Вас, которой все это: Индо-Китай, Судан, Конго и т. д. — так много бы дало, и которая, этим, всему (и мне!) так много бы дали — нету. И, проще: всегда когда вижу что-нибудь красивое, редкое, настоящее — думаю о Вас и хочу видеть это с Вами. (Боже, до чего слабое, должно быть, мое хочу во всем, кроме работы! До чего я для себя не умею хотеть!)
Дома у меня жизнь тяжелая — как у всех нас — мы все слишком особые и слишком разные… Каждому нужно — физически — место, к<оторо>го нет: все друг у друга под локтем и пóд боком… С работой у меня весь этот «школьный год» (конечно — школа!) тоже не блестяще: Аля много в Париже из-за-своей школы, я с Муром, который труден, — кроме того пишу вещь, которая при невероятной трудности осуществления (сколько раз — бросала!) никому не нужна… <…>
…Все окружение меня считает сухой и холодной, — м. б. и так — жизнь, оттачивая ум — душу сушит. И потом, знаете в медицине: подавленный аффект, напр<имер> горе или радость, сильная вещь, которой не даешь ходу, в конце концов человек остро заболевает: либо сильнейшая сыпь, либо еще какой-нибудь внешний знак потрясения.
Так вся моя взрослая жизнь: force refoulèe, dèsir créateur — refoulé,[980] что я иного в жизни делаю как не-пишу — когда мне хочется, а именно: все утра моей жизни?! 14 лет подряд.
Это тоже холодит и сушит… <…>
Медон, 31-го августа 1931 г.
Дорогая Анна Антоновна, спасибо за письмо и открытку с лесом, за любовь и память.
Живу из последних (душевных) жил, без всяких внешних и внутренних впечатлений, без хотя бы малейшего повода к последним. Короче: живу как плохо действующий автомат, плохо — из-за еще остатков души, мешающей машине. Как несчастный, неудачный автомат, как насмешка над автоматом.
Всё поэту во благо, даже однообразие (монастырь), все кроме перегруженности бытом, забивающим голову и душу. Быт мне мозги отшиб! Живу жизнью любой медонской или вшенорской хозяйки, никакого различия, должна всё что должна она и ничего не смею чего не смеет она — и многого не имею, что имеет она — и многого не умею. В тех же обстоятельствах (а есть ли вообще те же обстоятельства??) другая (т. е. не я, — и уже всё другое) была бы счастлива, т. е. — и обстоятельства были бы другие. Если утром ничего не надо (и главное не хочется) делать, кроме как убирать и готовить — можно быть, убирая и готовя, счастливой — как за всяким делом. Но несделанное свое (брошенные стихи, неотвеченное письмо) меня грызут и отравляют всё. — Иногда не пишу неделями (NB! хочется — всегда), просто не сажусь…
Реально: месяц этого лета налаживала поездку С<ергея> Я<ковлевича> в горы, две недели шила Муру, другие две налаживала Алин отъезд в Бретань (к Лебедевым, помните?)… <…>. Наконец возвращение С<ергея> Я<ковлевича> и мысли (не только мысли, а письма, хождения: время!) — о его устройстве, попытка пока беспоследственная, ибо кризис и большинство кинематограф<ических> предприятий стоит… <…>
Французский мой Мóлодец (Gars, работа 8-ми мес<яцев> не понадобился никому. Проза в три листа «История одного посвящения» тоже лежит, ибо очередной № Воли России пока не выходит. (Очевидно, и у них «кризис».) И «Gars» и «История одного посвящения» должны были мне дать вместе 2750 фр<анков>, — т. е. и терм и налоги, и еще бы осталось на жизнь. Д. П. С<вятополк>-Мирский, все эти годы помогавший на квартиру, платежи прекратил. Другая знакомая, собиравшая в Лондоне 500 фр<анков> ежемесячно, известила, что помогавшие больше не могут, но что она, пока, будет давать 300 фр<анков>.
Словом, если надеяться на чехов, в месяц у нас 300+375=675 фр<анков> на четверых, когда одна квартира стоит 500 фр<анков>, не считая отопления (100 фр<анков>. Сейчас жили на остатки с вечера… <…>
…Стихи всё-таки писала: ряд стихов к Пушкину, теперь — Оду пешему ходу. Но — такая редкая роскошь (в России, даже Советской, я из стихов не выходила) — тропинка зарастает от раза к разу… <…>
Медон, 14-го сентября 1931 г.
Дорогая Анна Антоновна!
Наше положение прямо отчаянное: 14-ое число, а чешского иждивения нет. Без него мы погибли. Меня не печатают нигде (очередной № В<оли> Р<оссии> где должна была пойти моя проза «История одного посвящения» — не вышел), С<ергей> Я<ковлевич> без места, Аля должна кончать школу. Нам не помогает никто… <…>
…По нашим средствам мы все должны были бы жить под мостом.
Пишу стихи — лирические (так я определяю отдельные, короткие, но в общем всё — лирика! что не лирика?!) — был ряд стихов к Пушкину (весь цикл называется «Памятник Пушкину»[981]) — Ода пешему ходу — Дом (автопортрет — сейчас: Бузина (знаете такое дерево все в мелких-мелких ядовитых красных ягодах, — растет возле заборов).
В общем, если бы печатали, если не вырабатывала бы — то:
прирабатывала. А тáк — ничего: всё остается в тетради.
Будет время — перепишу и пришлю (даже если не будет времени!)
Умоляю, дорогая Анна Антоновна, попытайтесь отстоять меня у чехов. — Совестно всегда просить, но виновата не я, а век, который десять Пушкиных бы отдал за еще одну машину.
Обнимаю Вас и прошу прощения за несмолкаемые просьбы.
МЦ.
Медон, 8-го окт<ября> 1931 г.
<…>… Катастрофа нашего терма (трехмесячной квартирной платы) разрешилась благополучно, — и люди помогли, и как раз чешское иждивение пришло (сокращенное, но слава Богу, что вообще дают!) словом, сбыли эту гору с плеч и на три месяца спокойны. Я, вообще, за «Grands efforts»[982] в жизни, — лучше сразу непомерное, чем понемножку — всё равно непосильное, ибо нам по нашему имущественному положению нужно было бы жить под мостом. Пишу Вам так подробно, п. ч. знаю, что Вы и черновики (любимых вещей) любите.
Вся жизнь — черновик, даже самая гладкая.
Вернулась из Бретани Аля, привезла всем подарки: ей на ее именины мать ее подруги[983] подарила 50 фр<анков>, — купила на все деньги шерсти и связала Муру и мне две чудных фуфайки, с ввязанным рисунком, как сейчас носят — (и хорошо делают, что носят). Мне зеленую с белым ожерельем из листьев, Муру сине-серо-голубую, северную, в его цветах. На днях начинаются ее занятия в школе, берет три курса: иллюстрацию, гравюру по линолеуму (по дереву — не по средствам, обзаведение не меньше чем 300 фр<анков>) и натуру. Очень старается по дому и вообще бесконечно мила. Очень красива, выровнялась, не толстая, но крупная — вроде античных женщин. Моей ни одной черты, кроме общей светлости. Мур растет, — 6 л<ет> 8 мес<яцев>, переменил четыре зуба, а если не похудел, так постройнел, мне почти по плечо. Нрав скорее трудный, — от избытка сил всё время в движении, громкий голос, страсть к простору — которого нет. Дети, а особенно такие дети, должны расти на воле. Французские дети ученьем замучены: от 81/2 ч. до 12 ч., перерыв на 1 ч. и опять до 4 ч. — когда же жить, играть, гулять? Дома уроки и сон, ни на что не остается. Ребенок до 10 л<ет> должен был бы учиться три часа в день, а остальное время — расти. Согласны? Потому до сих пор не могу решиться отдать его в школу, ибо все школы таковы, утренних нет. Это моя большая забота, ибо растет без товарищей, которых страстно любит. Пишет и читает по-русски и читает (самоучкой) по-франц<узски>, начинает бойко (хотя неправильно) говорить. Как мне бы хотелось Вам, дорогая Анна Антоновна, их обоих показать! Когда увидимся??