Утраченные иллюзии - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люсьен был ошеломлен. Блонде расцеловал его, сказав:
— Спешу в свою лавочку.
Каждый спешил в свою «лавочку». Для этих даровитых людей газета была лишь лавочкой. Условились встретиться вечером в Деревянных галереях, где Люсьену предстояло подписать договор с Дориа. В этот день Флорина и Лусто, Люсьен и Корали, Блонде и Фино обедали в Пале-Рояле: дю Брюэль угощал там директора Драматической панорамы.
— Они правы! — вскричал Люсьен, оставшись наедине с Корали. — В руках выдающихся людей все прочие — лишь средство, не более. Четыреста франков за три статьи! Догро с трудом соглашался дать столько за целую книгу, над которой я работал два года.
— Займись критикой, позабавься! — сказала Корали. — Нынче вечером я буду андалуской, завтра обращусь в цыганку, а затем стану изображать юношу! Поступай, как я, паясничай ради денег, и будем счастливы.
Люсьен, увлеченный парадоксом, оседлал своенравного мула, сына Пегаса и валаамовой ослицы. Не замечая прелести Булонского леса, он пустился вскачь по просторам мысли и открыл удивительные красоты в тезисах Блонде. Он пообедал, как обедают счастливые люди, подписал у Дориа договор, по которому уступал в его полную собственность рукопись «Маргариток», не провидя в том никаких неудобств; затем он зашел в редакцию газеты, написал два столбца и воротился на улицу Вандом. Поутру он заметил, что вчерашние мысли окрепли в его мозгу: так всегда бывает, когда мозг еще полон соков и ум не истощил своих дарований. Люсьен испытывал радость, обдумывая новую статью, и принялся за нее с воодушевлением. Под его пером заискрились красоты, порождаемые противоречием. Он стал остроумен и насмешлив, он даже возвысился до оригинальных рассуждений относительно чувств, идей и образов в литературе. Изобретательный и тонкий, он, желая похвалить Натана, восстановил свои первые впечатления при чтении этой книги в литературном кабинете Торгового двора. Из резкого и желчного критика, из язвительного юмориста он превратился в поэта, ритмическими фразами воскуряющего похвалы, подобные фимиаму перед алтарем.
— Сто франков, Корали! — сказал он, показывая восемь страниц, написанных им, пока она одевалась.
В воодушевлении он написал обещанную Блонде гневную статью против Шатле и г-жи де Баржетон. В то утро он испытал одно из сокровенных и самых острых переживаний журналиста — наслаждение оттачивать эпиграмму, полируя ее холодный клинок, который вонзится в сердце жертвы, и разукрашивая рукоятку в угоду читателям. Публика дивится искусной работе рукоятки, она не подозревает о коварстве, не ведает, что сталь острот, отточенных местью, наносит тысячи ран самолюбию, изученному до тонкостей. То было ужасающее наслаждение, мрачное и уединенное, вкушаемое без свидетелей, поединок с отсутствующим, — когда острием пера убивают на расстоянии, как будто журналист наделен волшебной властью осуществлять то, чего он желает, подобно обладателям талисманов в арабских сказках. Эпиграмма — остроумие ненависти, той ненависти, что наследует всем порочным страстям человека, подобно тому как любовь соединяет в себе все его добрые качества. Нет человека, которого жажда мщения не одарила бы остроумием, равно как нет человека, в любви не познавшего наслаждения. Несмотря на пустоту, на пошлость подобного остроумия, во Франции оно неизменно пожинает успех. Статья Люсьена должна была довершить и довершила злую и предательскую роль газеты; она глубоко уязвила два сердца: она тяжко ранила г-жу де Баржетон, бывшую его Лауру, и барона дю Шатле, его соперника.
— Что ж, поедем кататься в Булонский лес, карета заложена, кони горячатся, — сказала ему Корали, — полно убивать себя работой.
— Отвезем Гектору статью о Натане. Решительно, газета подобна копью Ахилла, она исцеляет наносимые ею же раны, — сказал Люсьен, исправляя некоторые выражения.
Влюбленные пустились в путь и предстали во всем своем великолепии перед Парижем, так недавно отвергавшим Люсьена, а ныне склонным оказывать ему внимание. Оказаться предметом внимания Парижа, когда понимаешь величие этого города и трудность играть в нем роль, — вот в чем крылась причина опьяняющей радости Люсьена.
— Милый мой, — сказала актриса, — заедем к портному, надо его поторопить, а если платье готово, следует примерить. Ежели тебе вздумается навестить своих прекрасных дам, я желаю, чтобы ты затмил это чудовище де Марсе, Растиньяка, Ажуда-Пинто, Максима де Трай, Ванденесов — словом, всех щеголей. Помни, что твоя возлюбленная — Корали! Но ведь ты мне не изменишь, нет?
Двумя днями позже, накануне ужина, который устраивали для друзей Люсьен и Корали, в Амбигю давали новую пьесу, и рецензия была поручена Люсьену. После обеда Люсьен и Корали пешком пошли с улицы Вандом в Драматическую панораму, мимо «Турецкого кафе», по бульвару Тампль, излюбленному в ту пору месту прогулок. Люсьен слышал восторженные возгласы по поводу его удачи и красоты его возлюбленной. Одни говорили, что Корали красивейшая женщина в Париже, другие находили Люсьена вполне ее достойным. Поэт чувствовал себя в своей сфере. Эта жизнь была его жизнью. Воспоминания о Содружестве тускнели. Великие мыслители, тому два месяца столь восхищавшие его, нынче вызывали в нем сомнение: не наивны ли они со своими идеями и пуританством? Прозвище «простофили», небрежно брошенное Корали, запало в ум Люсьена и уже принесло плоды. Он проводил Корали в ее уборную и остался за кулисами; он точно султан прохаживался в кругу актрис, даривших его ласковыми взглядами и льстивыми речами.
— Надо идти в Амбигю, приниматься за свое ремесло, — сказал он.
Зала в Амбигю была переполнена. Для Люсьена не нашлось места. Люсьен пошел за кулисы и стал жаловаться, что ему негде сесть. Режиссер, еще не знавший его, отвечал, что в редакцию посланы две ложи, и попросил его удалиться со сцены.
— Я напишу о пьесе с чужих слов, — сказал уязвленный Люсьен.
— Какая опрометчивость! — сказала режиссеру юная героиня. — Ведь он возлюбленный Корали.
Режиссер тотчас же оборотился к Люсьену и сказал:
— Сейчас переговорю с директором.
Итак, мельчайшие обстоятельства доказывали Люсьену огромную власть газеты и ласкали его тщеславие. Директор явился, заручившись согласием герцога де Реторе и балерины Туллии, занимавших литерную ложу, принять у себя Люсьена. Герцог дал согласие, вспомнив его.
— Вы повергли в отчаянье двух особ, — сказал ему герцог, разумея барона дю Шатле и г-жу де Баржетон.
— Что же будет завтра? — сказал Люсьен. — До сего дня их обстреливали мои друзья, но нынче ночью я сам на них нападу. Завтра вы поймете, отчего мы потешаемся над Шатле. Статья озаглавлена: «Потле в 1811 г. и Потле в 1821 г.». Шатле изображен типичным представителем господ, отрекшихся от своего благодетеля и вставших на сторону Бурбонов. Как только я дам им почувствовать свою силу, я появлюсь у госпожи де Монкорне.
Люсьен повел с молодым герцогом разговор, блещущий остроумием; он желал доказать этому вельможе, что г-жи д’Эспар и де Баржетон совершили грубую оплошность, когда пренебрегли им; но как только герцог де Реторе умышленно назвал его Шардоном, Люсьен выдал свои тайные помыслы, пытаясь отстоять свое право носить имя де Рюбампре.
— Вы должны стать роялистом, — сказал ему герцог. — Вы проявили остроумие, проявите здравый смысл. Единственное средство добиться королевского указа, возвращающего вам титул и имя ваших предков с материнской стороны, — это испросить его в награду за услуги, оказанные вами двору. Либералы никогда не возведут вас в графы. Реставрация в конце концов обуздает печать, единственную опасную для нее силу. Слишком долго ее терпели, пора надеть на нее узду. Ловите последние мгновения ее свободы, станьте грозой. Через несколько лет знатное имя и титул во Франции окажутся сокровищами более надежными, нежели талант. Вы обладаете всем: умом, талантом, красотой; перед вами блестящая будущность. Итак, оставайтесь покуда либералом, по лишь для того, чтобы выгодно продать свой роялизм.
Герцог просил Люсьена принять приглашение на обед, которое ему собирался прислать дипломат, присутствовавший на ужине у Флорины. Люсьен был мгновенно обольщен суждениями вельможи и очарован мыслью, что перед ним открываются двери салонов, откуда еще тому несколько месяцев он, казалось, был изгнан навсегда. Он дивился могуществу слова. Итак, печать и талант были источниками существования в современном обществе. Люсьен понял, что Лусто, может статься, раскаивается в том, что отворил перед ним врата храма; он, в свою очередь, убедился в необходимости воздвигать непреодолимые преграды безудержному честолюбию тех, кто устремляется из провинции в Париж. Явись какой-нибудь поэт и упади к нему в объятия, как некогда сам Люсьен бросился в объятия Этьена, он не смел себе признаться, какой он оказал бы этому новичку прием. Молодой герцог заметил, что Люсьен погрузился в раздумье, и, отыскивая тому причины, не ошибся; он открыл перед этим честолюбцем, лишенным воли и полным вожделений, широкий политический горизонт, подобно тому как журналисты показали ему, словно Сатана Иисусу с кровли храма, литературный мир и его сокровища. Люсьен не подозревал о заговоре, подготовлявшемся против него людьми, оскорбленными в ту пору его газетой, и о том, что де Реторе был к этому причастен. Молодой герцог испугал общество г-жи д’Эспар своими рассказами об уме Люсьена. Г-жа де Баржетон поручила ему выведать намерения журналиста, и герцог надеялся с ним повстречаться в Амбигю-Комик. Не предполагайте здесь умышленного предательства: ни великосветские люди, ни журналисты не отличались глубокомыслием. Ни те, ни другие не разрабатывали плана, их макиавеллизм, так сказать, питался случаем и состоял в том, чтобы всегда быть в готовности пользоваться злом, равно как и добром, подстерегать момент, когда страсть предаст человека в их руки. За ужином у Флорины молодой герцог разгадал натуру Люсьена, он решил сыграть на его тщеславии и теперь испытывал на нем свое искусство дипломата.