Игра в ящик - Сергей Солоух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И действительно. Нагрели дети на печке жестянку и сами себя заклеймили. И вот сидят теперь они на нарах, смотрят, как волдыри набухают, и курят. Смолят одну козью ножку на двоих, по очереди, сначала Щук, а потом Хек.
– Тебе жалко, – спрашивает Хек, – что мы никогда теперь уже не будем большевиками? И не сыграем больше никогда ни в конармию, ни в реввоенсовет?
– Честно? – в свою очередь спрашивает Щук, потому что теперь ведь не только курить, но и врать сколько угодно можно.
– Честно, – говорит ему Хек.
– Если честно, то мне одного только жаль, что мы никогда не станем зверями, как наш кот Василий. Рыжий фашист. Он и от нас, октябрят, ушел, и от пионеров. И НКВД он обманул. И целый бронепоезд, и даже красного командира и ворошиловского стрелка. Зверь – сильнее всех. Вот что я понял.
Ничего не ответил Хек. Но, наверное, согласился, потому что молча покачал головой. И глубоко-глубоко затянулся.
А волдыри сошли как раз в тот день, когда поезд прибыл в пункт назначения, в далекий порт Владивосток.
Случилось это за три дня до Нового года. И за неделю до окончания навигации. Именно поэтому нельзя было церемониться с новой партией зеков. Всех их быстренько пересчитали, прогнали через дезакамеру, дали по два килограмма хлеба на каждую единицу и погрузили в трюм последнего парохода, который уходил за Синее море к Синим горам. Хлеб у проголодавшихся в дальней дороге зэков быстро кончился, а вот одежда после экспресс-дезакамеры, как раз на оборот, все никак не могла просохнуть. В трюмах было очень холодно, а селедка, которую зэкам выдали на третий день, вся оказалось тухлой и гнилой. Вот почему к концу этого дня начался на пароходе бунт.
Люди в трюмах кричали, топали ногами и били всем, что им попадалось под руки по железным переборкам. И никак они не хотели успокаиваться, даже после того, как капитан корабля велел им выдать селедку получше. Особенно отчаянно вели себя зэки как раз в том отсеке, где оказались Щук и Хек. В этом трюме плыли к Синим горам сплошь одни троцкисты, которые сдаваться не привыкли. Они выкинули назад селедку, которая получше, потом сломали нары и длинными деревянными стойками от этих нар стали бить в дверцу люка. Чтобы ее, кончено же, сорвать и вырваться на палубу.
А на палубе все уже было приготовлено к встрече Нового года. Ведь это было тридцать первое число. Последний день декабря. Трепетали на морском ветру флажки, искрилась солеными сосульками елка, привязанная к мачте парохода, а прямо над ней с утра уже рапортовал громкоговоритель. Только зэки в отсеке Щука и Хека так шумели, что даже заглушали новогоднюю речь товарища Молотова. И тогда наш советский капитан связался с центром, получил в ответ радиограмму и передал ее своем старопому. Старпом прочел сообщение, написанное азбукой Морзе, и крикнул механикам в специальную трубу, что в среднем отсеке пожар. Механики немедленно включили насосы, и в мятежный трюм полилась холодная вода из соленого Синего моря. Лилась она и лилась, потому что много ее в море, и в конце концов замолкли удары и стихли крики. Стало морозно и тихо, только волны бились о борт, и голос товарища Молотова носился над ними, как чайка.
– А теперь садитесь, – сказал капитан морякам в кают-компании, когда новогодняя речь закончилась. – Сейчас начнется самое главное.
Все тут же замолчали и стали слушать. Сначала было тихо. Но вот раздался шум, гул, гудки. Потом что-то стукнуло, зашипело, и откуда-то издалека донесся мелодичный звон.
Большие и маленькие колокола перекликались так:
Турум-бай, турум-бей.
Турум-бай, турум-бей.
Это в далекой-далекой Москве, под самой главной красной звездой, на самой главной башне звонили золотые кремлевские часы.
И все слышали этот звон. И те моряки, что собрались в кают-компании, и те, что остались стоять на вахте. У топок, у штурвала и у вентиля пожарного насоса. И зэки его слышали в тех отсеках, где молча ели селедку, которая получше. И в том отсеке, где еще держались на плаву те немногие, кто мог и был еще способен плавать. Все до единого слышали.
Вся Советская страна – перед Новым годом – слышала сейчас этот бой кремлевских курантов.
И конечно, храбрый ворошиловский стрелок, командир бронепоезда. И красивая мама Щука и Хека. И ее новый друг – главный начальник в папиной организации. И даже мальчик, который когда-то бросал снежок в стоявший перед его окном поезд. Все до единого люди в самой лучшей на всем белом свете стране слышали этот веселый турум-бай и турум-бей.
И, радостные от своего единства, они все встали, и поздравили друг друга с Новым годом, и пожелали друг другу счастья.
А что такое счастье – это каждый понимал по-своему. Троцкисты в отсеке Щука и Хека были счастливы, потому что погибали в борьбе. Простые шпионы и вредители, уходя под воду, радовались тому, что их мучения наконец закончились. Но лучше всех было двум маленьким мальчикам, ребятишкам разоблаченного следователя Серегина. Потому что, как только волна накрыла их с головой, они оба превратились в прекрасных серебряных рыб. Щук – в щуку. А Хек – в хека. И уплыли они в Синее море. И живут они в нем счастливо и дружно и теперь. А вот почему в Советской стране с того дня не стало трески, салаки и даже мойвы, никто не может догадаться до сих пор.
РАМА
И более всего из всех возможных действий Боря Катц не любил возвратные и все глаголы, эти действия, как собственно возвратные, так и взаимно-, косвенно– и безобъектно-, выражающие. И виной тому не только и не столько неблагозвучность нормативных русских постфиксов -ся и -сь, сколько особая стоеросовость и самобранность его сибирского варианта -ася, -ися.
– Когда я возвращалася, то все там удивилися.
А между тем, так говорили девочки в Бориной университетской группе. Будущие учителя и завучи. Половина из них явилась на факультет романо-германской филологии Южносибирского государственного университета из города Топки, а вторая – из пгт Березовский. И Боря, центровой южносибирский мальчик с прекрасным общегражданским московским выговором, будущий аспирант академического института, страдал, как тракторист с законченною восьмилеткой среди необразованных доярок.
– Она обратно меня не послушалася...
Но ужас был в том, что после всего лишь полугодового пребывания под сенью косноязычных и курносых пенатов западносибирской неизменности Боря и сам теперь если не говорил, то в виду и неуклюжести, и безобразности своих усилий, именно это как раз и делал. Обратно пробовал остаться, зацепиться в г. Москва или Московской области. И от того, что ничего не получалось, не выходило, тоска Бориса только усиливалася да разливалася. Хотелось плакать.
Совсем не так все было в середине мая. Когда Борис смеялся, напевал, мурлыкал и даже поцеловал мамашу в щеку, когда пылающая жаром успеха Дина Яковлевна торжественным шепотом объявила, что Афанасий Петрович Загребин дает ему трехмесячную стажировку. Отпускает в город Миляжково Московской области. Без оплаты командировочных расходов, но с сохранением содержания младшего научного сотрудника на весь период стажировки.
Как не хотел Борис по возвращении домой, в Южносибирск, идти на службу в мамашин всеми немочами, изнеможением и полной неспособностью на что-нибудь так и дышавший уже одним своим названием ВостНИИМОГР! Как неизбежному противился, но где бы он был теперь, погнавшись за синицей двухсот пятидесяти рублей в отделе экспортной техники объединения Южносибирскуголь? Все там же, в родном городе, на берегах широкой и полноводной реки Томи, а не сугубо картографической артерии, безводной, мнимой, несуществующей, но правильно к сетке меридианов привязанной реки Миляжки. Никто бы так просто не отпустил Бориса Катца с переднего двухсотпятидесятирублевого края битвы за освоение фондов развития и плана внедрения передовой техники зарубежных производителей туда, в мир иллюзии, мечты, надежды, на зов научного руководителя. А тут своя рука хозяйка. Неделя всего лишь томительного ожидания, и вести с дачи. Есть согласие.
Боря ликовал. Лев Нахамович Вайс, казалось, тоже.
– Ну жду, жду. Очень хорошо.
И это было самым изумительным. Непостижимым. Расстались всего лишь полгода тому назад, можно сказать не прощаясь, без чайных церемоний, как принято у носителей Бориного основного языка, английского, адью, и вдруг в вечерний час, как ветер, обрывающий провода и лозунги между майскими праздниками, собачьей мордой ткнувшийся в кухонную фрамугу и сбросивший на пол растение в горшке, звонок домой.
– Борис Аркадьевич? А это Лев Нахамович. Как поживаете? Что-то никаких от вас известий. Надеюсь, на работе ставить крест не собираетесь? Бросать на полдороге...
Да, Боря намекал, прощаясь, мямлил, де, есть возможность, в принципе, вернуться, если, кончено, если, допустим... Повторял слова, брошенные А. П. Загребиным в приступе подлинного и всеобъемлющего добродушия, столь свойственного директору ВостНИИМОГР на переправе от двухсот к тремстам под черные груздочки на веранде. Но так никак на это прореагировал свинцовый Вайс, один холеным ноготком другой идеально полукруглый полируя, что Боря чуть не лишился самой возможности, шанса, уже дома, в отчаянии и безнадежности, едва не уломав семью, законную и не вполне, устроить его на стороне. У чужих денежных людей с туманной перспективой командировок в Польскую Народную Республику. Но, слава богу, суров и несгибаем был Афанасий Петрович в служебные нарзанные часы, между первой бутылкой с законсервированным в ней рыбьим дыханьем и второй. Не захотел звонить и унижаться перед бывшим замом. Не уступил. Руки ему за это целовать и ноги мыть самыми дорогими аптечными «Ессентуками» номер семнадцать.