Красное колесо. Узел I Август Четырнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А кстати, молодые люди, если это не нескромно, мне хочется понять: вы – каковых родителей дети? Из какого слоя?
Котя густо покраснел и стих, как поперхнулся. Сказал нехотя, к молчанию:
– Мой отец умер.
И пива налил.
Но Саня знал котино больное место: ему стыдно, что его мать – рыночная торговка, он обходит это, как может. И, отрываясь от недодуманного, собою заставил друга:
– А дед у него – донской рыбак. А мои родители – крестьяне. Я в семье – первый, кто учился.
Варсонофьев довольно сплёл и расплёл пальцы:
– Вот вам и пример. Вы и от земли, вы и студенты московского университета. Вы и народ, вы и интеллигенция. Вы и народники – вы и на войну идёте добровольно.
Да, это трудный и лестный был выбор – к кому же себя отнести.
Котя разодрал воблу как грудь себе:
– Но я так начинаю понимать, что вы – не сторонник народовластия?
Покосился Варсонофьев:
– Как вы догадались?
– Что ж, по-вашему, народовластие – не высшая форма правления?
– Не высшая, – тихо, но увесисто.
– А – какую ж вы предложите? – возвращался Котя в свой жизнерадостный, почти детский задор.
– Предлагать? И не посмею. – Повёл, повёл из двух пещер тёмно-блестящими глазами. – Кто это смеет возомнить, что способен придумать идеальные учреждения? Только кто считает, что до нас, до нашего юного поколения, ничего важного не было, всё важное лишь сейчас начинается. И знаем истину только наши кумиры и мы, а кто с нами не согласен – дурак или мошенник. – Он, кажется, сердиться начинал, но тут же умерился: – Да не будем упрекать именно наших русских мальчиков, это мировой всеобщий закон: заносчивость – первый признак недостаточного развития. Кто мало развит – тот заносчив, кто развился глубоко – становится смиренен.
Нет, Саня не поспевал за разговором: слушал новое, а додумывал передсказанное. Уж сколько они захватили, бросили и дальше. Но всё то безнадёжно упуская, вот этому последнему он выставился навстречу:
– А вообще, идеальный общественный строй – возможен?
Варсонофьев посмотрел на Саню ласково, да, отречённый неуклонный уставленный взгляд его мог быть ласковым. Как и голос. Тихо, с паузами он сказал:
– Слово строй имеет применение ещё лучшее и первое – строй души! И для человека нет нич-чего дороже строя его души, даже благо через-будущих поколений.
Вот оно, вот оно, что выдвигалось! вот что Саня улавливал: надо выбирать! Строй души – это же и есть по Толстому? А счастье народа? – тогда не держится…
Прогонял, прогонял продольные морщины по лбу. А Варсонофьев:
– Мы всего-то и позваны – усовершенствовать строй своей души.
– Как – позваны? – перебил Котя.
– Загадка! – остановил Варсонофьев пальцем. – Вот почему, молясь на народ и для блага народа всем жертвуя, ах, не затопчите собственную душу: а вдруг из вас кому-то и суждено что-то расслышать в сокровенном порядке мира?
Сказал, на обоих посмотрел: не много ли? Притушился. Отхлебнул. В который раз отёр от пены усы.
А юности это заманчиво, так сразу и подпрыгивает навстречу в глазах: а что? а правда? а ведь не зря я что-то чувствую в себе?
Но всё-таки интересовало мальчиков:
– А – общественный строй?
– Общественный? – с интересом заметно меньшим взял Варсонофьев несколько горошинок. – Какой-то должен быть лучше всех худых. Да может и пресовершенен. Но только, друзья мои, этот лучший строй не подлежит нашему самовольному изобретению. Ни даже научному, мы же всё научно, составлению. Не заноситесь, что можно придумать – и по придумке самый этот любимый народ коверкать. История, – покачал вертикальной длинной головой, – не правится разумом.
Вот! Вот ещё! Саня вбирал, Саня и руки сложил, улавливая:
– А – чем же правится история?
Добром? любовью? – что-нибудь такое сказал бы Павел Иваныч, и связалось бы слышанное от разных, в разных местах, – как хорошо, когда совпадает!
Но нет, не облегчил Варсонофьев. Ещё по-новому отсек:
– История – иррациональна, молодые люди. У неё своя органическая, а для нас может быть непостижимая ткань.
Он это – с безнадёжностью сказал. До сих пор прямой в спине, он дал себе согнуться и отклониться к спинке стула. Ни на того, ни на другого не смотрел, а в стол или через мутно-зелёные бутылочные искажения. Ни Котю, ни Саню ни в чём он не убеждал, но стал говорить звучней и не покидая фраз несогласованными – да не читал ли он лекций где-нибудь?
– История растёт как дерево живое. И разум для неё топор, разумом вы её не вырастите. Или, если хотите, история – река, у неё свои законы течений, поворотов, завихрений. Но приходят умники и говорят, что она – загнивающий пруд, и надо перепустить её в другую, лучшую, яму, только правильно выбрать место, где канаву прокопать. Но реку, но струю прервать нельзя, её только на вершок разорви – уже нет струи. А нам предлагают рвать её на тысячу саженей. Связь поколений, учреждений, традиций, обычаев – это и есть связь струи.
– Так что ж, ничего и предлагать нельзя? – отдувался Котя. Устал он.
Саня мягко положил руку на рукав Варсонофьеву:
– А – где же законы струи искать?
– Загадка. Может быть, они нам вовсе не доступны, – не обрадовал Варсонофьев, вздохнул и сам. – Во всяком случае – не на поверхности, где выклюет первый горячий умок. – Опять поднял крупный палец как свечу: – Законы лучшего человеческого строя могут лежать только в порядке мировых вещей. В замысле мироздания. И в назначении человека.
Замолчал. В своей библиотечной позе замер: руки на столе шалашиком, и бородой аккуратно подстриженной в круглую лопатку, туда-сюда о переплетенные пальцы.
Может быть, и не надо было им этого всего. Но не совсем обычные студенты.
Котя мрачно тянул пиво. Узелком на лбу надулась у него жила, от думанья:
– Что ж, тогда и делать ничего нельзя? Только наблюдать?
– Всякий истинный путь очень труден, – подбородком в руки отвечал Варсонофьев. – Да почти и незрим.
– А на войну идти – правильно? – очнулся Котя.
– Должен сказать, что – да! – определённо, похвалительно кивнул Варсонофьев.
– А – почему? Кто это может знать? – заупрямился Котя, хотя бумага-то уже была у него в кармане. – Откуда это доступно?
Все десять пальцев развёл Варсонофьев честно, как с равными:
– Доказать не могу. Но чувствую. Когда трубит труба – мужчина должен быть мужчиной. Хотя бы – для самого себя. Это тоже неисповедимо. Зачем-то надо, чтобы России не перешибли хребет. И для этого молодые люди должны идти на войну.
А Саня этого последнего как и не слышал. Он вот что понял: путь или мост должен оказаться незрим. Зрим, да мало кому. А иначе человечество давно б уже по тому мосту…
– А справедливость? – зацепился он всё-таки, вот тут было не досказано. – Разве справедливость – не достаточный принцип построения общества?
– Да! – повернул к нему Варсонофьев светящихся две пещеры. – Но опять-таки не своя, которую б мы измыслили для удобного земного рая. А та справедливость, дух которой существует до нас, без нас и сам по себе. А нам ее надо угадать!
Шумно-шумно Котя выдохнул:
– Всё у вас загадки, Пал Иваныч, да всё трудные. Вы б легче какую-нибудь.
Павел Иваныч поиграл губами лукаво:
– Ну, вот какую. Кабы встал – я б до неба достал; кабы руки да ноги – я б вора связал; кабы рот да глаза – я бы всё рассказал.
– Не-ет, Павел Иванович, – шутил уже немного и опьяневший и довольный одобрением Костя, и хвостом воблы постукивал по тарелке. – Главный вопрос, я чувствую, главный – мы так и упустим вам задать. А потом на войне будем жалеть.
Смягчился Варсонофьев к улыбке, к отдыху:
– А на главные вопросы – и ответы круговые. На главный вопрос и никто никогда не ответит.
*****КОРОТКА РАЗГАДКА,
ДА СЕМЬ ВЁРСТ ПРАВДЫ В НЕЙ*****43
Отца родного чуть помнил Терентий Чернега, воспитывала его мачеха поконец рук, потом и отчим пришёл, а Терентий ушёл, – не много он от них набрался. И в двухклассном сельском училище и в одноклассной торговой школе тоже не богато подобрал. Да ученье и книги тому ни к чему, у кого на жизнь глаза и уши правильные. Когда надо, оборотистым смыслом своим Чернега легко поспевал за разговором образованных, хоть бы вот и офицеров.
Слышал Чернега, как командир бригады полковник Христинич разговаривал с командиром батареи подполковником Венецким о делах вообще в артиллерии: как у нас пустая трата тяги и простой пушек из-за того, что восемь орудий в батарее, а у немца – шесть или четыре, а перестроить шесть восьмиорудийных в восемь шестиорудийных – нет у казны денег, дешевле пушки возить, не стреляя; и как командиры батарей погрязли в батарейном хозяйстве, в содержании да чистке запасного имущества, так что некогда стрелять, некогда боевых наставлений читать, да и они-то все устаревшие, а новое последнее – и до рук не дошло, война.