Допросы сионских мудрецов. Мифы и личности мировой революции - Александр Север
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда люди в борьбе идут с шорами, перед собой ничего не видят, они могут делать и делают вещи, имеющие страшные последствия и значение.
Но когда вы, судьи, всякого из них особо будете оценивать, — а вы не можете иначе поступать, — вы не можете этого не учесть. Товарищи судьи…
Председательствующий: Подсудимый Радек, не «товарищи судьи», а граждане судьи.
Радек: Извиняюсь, граждане судьи. Я должен рассказать теперь о закулисной стороне этого совещания, которое мы хотели созвать. Серебряков был полностью прав, когда сказал, что не было решения. Именно совещание было созвано для того, чтобы решить. Почему оно не состоялось? Почему это совещание не состоялось, что скрывалось за кулисами этого совещания, почему я даже человеку, так мне близкому, как Бухарин, который знал о ведущемся контакте с представителями западноевропейских и восточных держав, не сказал о декабрьской инструкции и не сказал о свидании Пятакова с Троцким?
Я буду об этом говорить, потому что это может иметь в дальнейшем практическое значение и даст ответ на вопрос, не осталось ли еще что-нибудь скрытого. Я думаю, что да: что-то осталось скрыто и от нас, и от властей, а может быть открыто. Ясно уже было для меня, самоликвидация террористической организации— это нонсенс. В этой троцкистской организации есть люди разные, разных оттенков и, как оказалось, люди, связанные непосредственно с разведками. Я этого тогда не знал. Я не мог не допускать, что вокруг нас кто-то крутится. И в тот момент, в который мы выпустили бы из рук этих четырех людей, эту тайну, — в этот момент мы уже не в состоянии были никоим образом овладеть положением.
Я несколько возвращусь к фамилии Дрейцера. Государственный обвинитель говорил, что мы вернемся к этой фамилии, и я вернусь к ней в одном контексте, который здесь не разбирался.
Когда Дрейцер в продолжение 7–8 месяцев не появлялся в Москве, я мог думать, что это конспирация. Но когда Дрейцер не явился в январе и, получив от меня призыв приехать на совещание, приехал в Москву и не явился ко мне, — он был в Москве в 1935 году и не явился, — то для меня стало ясно, что Троцкий на основе той переписки, которую имел с нами, видя отпор Пятакова и сомнения наши насчет пораженческой линии, — что он создает наравне с параллельным центром какую-то новую чертовщину. Я это вижу в том, что Дрейцер в 1935 году прошел мимо нас.
Когда я прочел материал процесса об объединенном центре, то там не было ни одного факта, который мне был бы неизвестен, который прошел бы мимо других. Это означает, что тут действовала какая-то третья организация.
И наконец, когда Пятаков вернулся из-за границы, он бросил мельком о разговоре с Троцким, что Троцкий ему сообщил, что создаются кадры людей, не развращенных сталинским руководством. Но когда я прочитал об Ольберге и спросил других, знает ли кто о существовании Ольберга, то об этом никто не знал, и для меня стало ясным, что Троцкий создает здесь, помимо кадров, прошедших его школу, организацию агентуры, прошедшей школу германского фашизма. И я непосредственно нашел ответ этому тогда, когда встал вопрос о совещании. Для меня было ясным, что ежели Дрейцер узнает о том, что мы поставим вопрос о директивах Троцкого в такой плоскости, что это может привести снова к расколу, как в 1928 году, то раньше, чем мы поставим этот вопрос, нас уже не будет. Не потому, что Дрейцер плохо к нам относился, но потому, что он был вернейшим человеком Троцкого и он имел непосредственно более тесную связь с ним, помимо нас. Поэтому я не мог никак говорить людям о совещании. Когда мы им сказали, начались аресты, собрать их не было возможным.
Знал ли я до ареста, что это кончится именно арестом? Как я мог не знать об этом, если был арестован заведующий организационной частью моего бюро Тивель, если был арестован Фридлянд, с которым за последние годы я очень часто встречался. Не буду называть других фамилий, я могу назвать еще десяток фамилий людей, которые часто встречались со мной. Я тогда не мог ни на одну минуту иметь сомнения в том, что это дело окончится в Наркомвнуделе. И тогда я должен ответить на вопрос— почему я, вместо каких-то совещаний, не обратился к партии, не обратился к власти, а если я этого не сделал до ареста, то почему не сделал в момент ареста?
Ответ на этот вопрос очень простой. Ответ состоит в следующем. Я был одним из руководителей организации. Я знал, что советское правосудие не есть мясорубка, что есть люди разной степени вины среди нас, что мы — руководители — должны головой ответить за то, что делали. Но что есть значительная прослойка людей, которую мы свели на этот путь борьбы, которая не знала основных, я бы сказал, установок организации, которые в ослеплении брели вперед.
Когда я ставил вопрос о совещании, то я хотел размежевания, чтобы отделились те, которые хотели идти до конца, — тех можно выдать в руки даже связанных, — а тем, другим дать возможность уйти и дать возможность самим заявить о своей вине правительству.
Когда я очутился в Наркомвнуделе, то руководитель следствия сразу понял, почему я не говорил. Он мне сказал: «Вы же не маленький ребенок. Вот вам 15 показаний против вас, вы не можете выкрутиться и, как разумный человек, не можете ставить себе эту цель; если вы не хотите показывать, то только потому, что хотите выиграть время и присмотреться. Пожалуйста, присматривайтесь». В течение 2 с половиной месяцев я мучил следователя. Если здесь ставился вопрос, мучили ли нас во время следствия, то я должен сказать, что не меня мучили, а я мучил следователей, заставляя их делать ненужную работу. В течение 2 с половиной месяцев я заставлял следователя допросами меня, противопоставлением мне показаний других обвиняемых раскрыть мне всю картину, чтобы я видел, кто признался, кто не признался, кто что раскрыл.
Продолжалось это 2 с половиной месяца. И однажды руководитель следствия пришел ко мне и сказал: «Вы уже — последний. Зачем же вы теряете время и медлите, не говорите то, что можете показать?». И я сказал: «Да, я завтра начну давать вам показания». И показания, которые я дал, с первого до последнего не содержат никаких корректив. Я развертывал всю картину так, как я ее знал, и следствие могло корректировать ту или другую мою персональную ошибку в части связи одного человека с другим, но утверждаю, что ничего из того, что я следствию сказал, не было опровергнуто и ничего не было добавлено.
Я признаю за собою еще одну вину: я, уже признав свою вину и раскрыв организацию, упорно отказывался давать показания о Бухарине. Я знал: положение Бухарина такое же безнадежное, как и мое, потому что вина у нас, если не юридически, то по существу, была та же самая. Но мы с ним — близкие приятели, а интеллектуальная дружба сильнее, чем другие дружбы. Я знал, что Бухарин находится в том же состоянии потрясения, что и я, и я был убежден, что он даст честные показания советской власти. Я поэтому не хотел приводить его связанного в Наркомвнудел. Я так же, как и в отношении остальных наших кадров, хотел, чтобы он мог сложить оружие. Это объясняет, почему только к концу, когда я увидел, что суд на носу, понял, что не могу явиться на суд, скрыв существование другой террористической организации.
И вот, граждане судьи, я кончаю это последнее слово следующим. Мы будем отвечать по всей строгости советского закона, считая, что ваш приговор, какой он будет, справедлив, но мы хотим встретить его, как сознательные люди. Мы знаем, что мы не имеем права говорить массе — не учителя мы ей. Но тем элементам, которые с нами были связаны, мы хотим сказать три вещи.
Первая вещь: троцкистская организация стала центром всех контрреволюционных сил; правая организация, которая с ней связалась и была на пути слияния, является тем же самым центром всех контрреволюционных сил в стране. С этими террористическими организациями государственная власть справится. В этом мы не имеем, на основе собственного опыта, никакого сомнения.
Но есть в стране полутроцкисты, четвертьтроцкисты, одна восьмая-троцкисты, люди, которые нам помогали, не зная о террористической организации, но симпатизируя нам, люди, которые из-за либерализма, из-за фронды партии, давали нам эту помощь. Этим людям мы говорим: когда раковина оказывается в стальном молоте — это еще не так опасно; но когда раковина попала в винт пропеллера, может быть авария. Мы находимся в периоде величайшего напряжения, в предвоенном периоде. Всем этим элементам перед лицом суда и перед фактом расплаты мы говорим: кто имеет малейшую трещину по отношению к партии, пусть знает, что завтра он может быть диверсантом, он может быть предателем, если эта трещина не будет старательно заделана откровенностью до конца перед партией.
Второе: мы должны сказать троцкистским элементам во Франции, Испании, в других странах, а такие есть, — опыт русской революции сказал, что троцкизм есть вредитель рабочего движения. Мы их должны предостеречь, что они будут расплачиваться своими головами, если не будут учиться на нашем опыте.