Пестрые сказки - Владимир Одоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иван Богданович! А! Иван Богданович! что ты…. это?., ведь это… это… это… не водится… в такой день… в карты… Иван Богданович!., а!.. Иван Богданович! что ты… что ты… в эдакой день… скоро заутреня…* что ты…
Я и забыл сказать, что Иван Богданович, тихий и смиренный в продолжение целого дня, делался львом за картами; зеленый стол производил на него какое-то очарование, как Сивиллин треножник,* — духовное начало деятельности, разлитое природою по всем своим произведениям, потребность раздражения, то таинственное чувство, которое заставляет иных совершать преступления, других изнурять свою душу мучительною любовию, третьих прибегать к опиуму, — в организме Ивана Богдановича образовалось под видом страсти к бостону; минуты за бостоном были сильными минутами в жизни Ивана Богдановича; в эти минуты сосредоточивалась вся его душевная деятельность, быстрее бился пульс, кровь скорее обращалась в жилах, глаза горели, и весь он был в каком-то самозабвении.
После этого не мудрено, если Иван Богданович почти не слыхал или не хотел слушать слов старушки: к тому же в эту минуту у него на руках были десять в сюрах, — неслыханное дело в четверном бостоне!
Закрыв десятую взятку, Иван Богданович отдохнул от сильного напряжения и проговорил:
— Не беспокойтесь, матушка, еще до заутрени далеко; мы люди деловые, нам нельзя разбирать времени, нам и Бог простит — мы же тотчас и кончим.
Между тем на зеленом столе ремиз цепляется за ремизом; пулька растет горою; приходят игры небывалые, такие игры, о которых долго сохраняется память в изустных преданиях бостонной летописи; игра была во всем пылу, во всей красе, во всем интересе, когда раздался первый выстрел из пушки; игроки не слыхали его; они не видали и нового появления матушки Ивана Богдановича, которая, истощив все свое красноречие, молча покачдла головою и наконец ушла из дома, чтобы приискать себе в церкви место попокойнее.
Вот другой выстрел — а они все играют: ремиз цепляется за ремизом, пулька растет, и приходят игры небывалые.
Вот и третий, игроки вздрогнули, хотят приподняться — но не тут-то было: они приросли к стульям; их руки сами собою берут карты, тасуют, раздают; их язык сам собою произносит заветные слова бостона; двери комнаты сами собою прихлопнулись.
Вот на улице гул колокольный, все в движении, говорят прохожие, стучат экипажи, а игроки все играют, и ремиз цепляется за ремизом.
«Пора б кончить!» — хотел было сказать один из гостей, но язык его не послушался, как-то странно перевернулся и, сбитый с толку, произнес:
— Ах! что может сравниться с удовольствием играть в бостон в
Страстную субботу!
«Конечно! — хотел отвечать ему другой, — да что подумают о нас домашние?» — но и его язык также не послушался, а произнес:
— Пусть домашние говорят что хотят, нам здесь гораздо веселее.
С удивлением слушают они друг друга, хотят противоречить, но голова их сама нагибается в знак согласия.
Вот отошла заутреня, отошла и обедня;* добрые люди — ас ними матушка Ивана Богдановича — в веселых мечтах сладко разговеться* залегли в постелю; другие примеривают мундир, справляются с адрес-календарем, выправляют визитные реестры. Вот уже рассвело, на улицах чокаются, из карет выглядывает золотое шитье, трехугольные шляпы торчат на фризовых и камлотных шинелях,* курьеры навеселе шатаются от дверей к дверям, суют карточки в руки швейцаров и половину сеют на улице, мальчики играют в биток и катают яицы.
Но в комнате игроков все еще ночь; все еще горят свечи; игроков мучит и совесть, и голод, и сон, и усталость, и жажда; судорожно изгибаются они на стульях, стараясь от них оторваться, но тщетно: усталые руки тасуют карты, язык выговаривает «шесть» и «восемь», ремиз цепляется за ремизом, пулька растет, приходят игры небывалые.
Наконец догадался один из игроков и, собрав силы, задул свечки; в одно мгновение они загорелись черным пламенем; во все стороны разлились темные лучи, и белая тень от игроков протянулась по полу; карты выскочили у них из рук: дамы столкнули игроков со стульев, сели на их место, схватили их, перетасовали — и составилась целая масть Иванов Богдановичей, целая масть начальников отделения, целая масть столоначальников, и началась игра, игра адская, которая никогда не приходила в голову сочинителя «Открытых таинств картежной игры».*
Между тем короли уселись на креслах, тузы на диванах, валеты снимали со свечей, десятки, словно толстые откупщики, гордо расхаживали по комнате, двойки и тройки почтительно прижимались к стенкам.
Не знаю, долго ли дамы хлопали об стол несчастных Иванов Богдановичей, загибали на них углы, гнули их в пароль,* в досаде кусали зубами и бросали на пол…
Когда матушка Ивана Богдановича, тщетно ожидавшая его к обеду, узнала, что он никуда не выезжал, и вошла к нему в комнату, — он и его товарищи, усталые, измученные, спали мертвым сном: кто на столе, кто под столом, кто на стуле…
И по канцеляриям долго дивились: отчего Ивану Богдановичу не удалось в Светлое воскресение поздравить своих начальников с праздником?
Игоша*
Я сидел с нянюшкой в детской; на полу разостлан был ковер, на ковре игрушки, а между игрушками я; вдруг дверь отворилась, а никто не взошел. Я посмотрел, подождал — все нет никого.
— Нянюшка! нянюшка! кто дверь отворил?
— Безрукий, безногий дверь отворил, дитятко! Вот безрукий, безногий и запал мне на мысль.
— Что за безрукий, безногий такой, нянюшка?
— Ну, да так, известно что, — отвечала нянюшка, — безрукий, безногий.
Мало мне было нянюшкиных слов, и я, бывало, как дверь ли, окно ли отворится — тотчас забегу посмотреть: не тут ли безрукий — и, как он ни увертлив, верно бы мне попался, если бы в то время батюшка не возвратился из города и не привез с собою новых игрушек, которые заставили меня на время позабыть о безруком.
Радость! веселье! прыгаю! любуюсь игрушками! А нянюшка ставит да ставит рядком их на столе, покрытом салфеткою, приговаривая: «Не ломай, не разбей, помаленьку играй, дитятко». Между тем зазвонили к обеду.
Я прибежал в столовую, когда батюшка рассказывал, отчего он так долго не возвращался. «Все постромки* лопались, — говорил он, — а не постромки, так кучер то и дело что кнут свой теряет; а не то пристяжная ногу зашибет, беда, да и только! Хоть стань на дороге; уж в самом деле я подумал, не от Игоши ли?»
— От какого Игоши? — спросила его маменька.
— Да вот послушай — на завражке* я остановился лошадей покормить; прозяб я и вошел в избу погреться; в избе за столом сидят трое извозчиков, а на столе лежат четыре ложки; вот они хлеб ли режут, лишний ломоть к ложке положат; пирога ли попросят, лишний кусок отрушат…*
— Кому это вы, верно, товарищу оставляете, добрые молодцы? — спросил я.
— Товарищу не товарищу, — отвечали они, — а такому молодцу, который обид не любит.
— Да что же он такое? — спросил я.
— Да Игоша, барин.
Что за Игоша, вот я их и ну допрашивать.
— А вот послушайте, барин, — отвечал мне один из них, — летось* у земляка-то родился сынок, такой хворенький, Бог с ним, без ручек, без ножек, в чем душа; не успели за попом сходить, как он и дух испустил; до обеда не дожил. Вот, делать нечего, поплакали, погоревали, да и предали младенца земле. Только с той поры все у нас стало не по-прежнему… впрочем, Игоша, барин, малый добрый: наших лошадей бережет, гривы им заплетает,* к попу под благословенье подходит; но если же ему лишней ложки за столом не положишь или поп лишнего благословенья при отпуске в церкви не даст, то Игоша и пойдет кутить: то у попадьи квашню опрокинет или из горшка горох повыбросает; а у нас или у лошадей подкову сломает, или у колокольчика язык вырвет — мало ли что бывает.
— И! да я вижу, Игоша-то проказник у вас, — сказал я, — отдайте-ка его мне, и если он хорошо мне послужит, то у меня ему славное житье будет, я ему, пожалуй, и харчевые назначу.
Между тем лошади отдохнули, я отогрелся, сел в бричку, покатился: не отъехали версты — шлея* соскочила, потом постромки оборвались, а наконец ось пополам, — целых два часа понапрасну потеряли. В самом деле подумаешь, что Игоша ко мне привязался.
Так говорил батюшка; я не пропустил ни одного слова. В раздумье пошел я в свою комнату, сел на полу, но игрушки меня не занимали — у меня в голове все вертелся Игоша да Игоша. Вот я смотрю — няня на ту минуту вышла — вдруг дверь отворилась; я по своему обыкновению хотел было вскочить, но невольно присел, когда увидел, что ко мне в комнату вошел, припрыгивая, маленький человечек в крестьянской рубашке, подстриженный в кружок; глаза у него горели, как угольки, и голова на шейке у него беспрестанно вертелась; с самого первого взгляда я заметил в нем что-то странное, посмотрел на него пристальнее и увидел, что у бедняжки не было ни рук, ни ног, а прыгал он всем туловищем. Смотрю, маленький человечек — прямо к столу, где у меня стояли рядком игрушки, вцепился зубами в салфетку и потянул ее, как собачонка; посыпались мои игрушки: и фарфоровая моська вдребезги, барабан у барабанщика выскочил, у колясочки слетели колеса, — я взвыл и закричал благим матом: «Что ты за негодный мальчишка — зачем ты сронил мои игрушки, эдакой злыдень! да что еще мне от нянюшки достанется! Говори — зачем ты сронил игрушки?»