Запах шиповника - Вардван Варжапетян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хайям вздохнул. А зачем откладывать на завтра? Все, что угодно аллаху, надо делать быстро. Он надел туфли и, не заходя домой, заспешил в квартал гончаров. Здесь же жили керамисты и мастера по изготовлению изразцов.
В мастерской Мурод-Али не оказалось. Два его сына и два ученика месили ногами красную всхлипывающую глину, изредка поливая водой и подсыпая золу. Увидев Хайяма, они остановились.
— Муса, где твой отец? — спросил Хайям старшего сына.
— Он в саду, господин. Дядя привез ему кеклика.
Действительно, мастер сидел в саду и пил чай. Перед ним стояла клетка, сплетенная из прутьев, на которую он смотрел с наслаждением и интересом: на жердочке, нахохлившись, сидел кеклик — горная куропатка.
— Мир тебе, мастер.
— И тебе мир, повелитель умных. Зейнаб! — крикнул он, обернувшись к дому. — Гость переступил наш порог, принеси чай.
Плавно покачивая узкими бедрами, между ореховыми деревьями проскользнула Зейнаб с медным подносом на голове. Румяное лицо она закрыла широким рукавом накидки. Поставила поднос и ушла.
Хайям маленькими глотками пил чай. И мастер пил, не спуская прищуренных глаз с куропатки.
— Мурод-Али, возраст наш и годы дружбы заставляют меня сказать правду о деле, ради которого я пришел.
— Уши мои — слуги твоих слов.
— Разве, когда мне нужен кувшин, я иду к другому гончару? Нет, я иду к тебе. Искусность твоих рук известна многим.
Мастер согласно кивал. Разве кто-нибудь возьмется отрицать приятное?
— Вот и сейчас я вошел в твой дом с просьбой. Сделай мне красивый сосуд и прорежь в нем щель, в которую может пролезть динар, но не может пролезть палец, — буду туда складывать золотые монеты.
— Какой сосуд тебе нужен, господин, большой или маленький?
— Думаю, достаточно, если он будет высотой в ладонь. Хочу сложить деньги в одно место — мало ли для чего они могут понадобиться!
Мастер смотрел на кеклика, но думал о другом. Его огромный лоб с гладким пятном ожога прорезали морщины. Могучие руки тяжело лежали на коленях. Пальцы, всю жизнь мявшие глину, сжимались и разжимались.
— Хороший чай, — похвалил Хайям, — кто его так вкусно готовит?
— Зейнаб, кто же еще? После смерти матери она теперь хозяйка в доме. Не знаю, есть ли что по женской части, чего она не сделает лучше других.
— Да, счастлив твой дом, ему не нужно ни столбов, ни крыши, — вздохнул Хайям. — Ах, лучше бы мне, как отцу, тоже шить палатки, тогда я хотя бы залатал дыры на халате. Клянусь его памятью, никаких денег не жалко, только бы не знать домашних забот!
— Что ж, золото — падишах среди прочих денег, оно повелевает всем.
— Верная мысль. Но где найти женщину, которая согласилась бы войти в мой дом? Чтобы она была благочестива и скромна, приятна лицом и чистоплотна. Ты же знаешь, Мурод-Али, благочестие в наши дни стоит дешевле, чем финики в Басре. Видно, на тебе милость аллаха — трех сыновей и дочь оставила тебе жена. А я в этом мире один, и некому заступиться за меня перед всемогущим. Боюсь, так и останутся мои динары в глиняном сосуде.
— А какой ширины ты хочешь сосуд? — спросил гончар.
— Такой, чтобы в него вместились восемнадцать золотых. Такую цену и Рустем не заплатил за своего скакуна.
— Так, господин, — согласился Мурод-Али, — но скакун только ржет и скачет, а та, в которой ты испытываешь нужду, должна варить, шить, стирать, ткать, подметать. К тому же от коня никто не требует скромности и благочестия. Не лучше ли тебе заказать кувшин в два раза больше?
— Ах, приятель, сосуд можно сделать величиной с тюрьму, но что в том пользы? Если бы я заранее знал, что та, которая войдет в мой дом, будет стройна и свежа лицом, как твоя дочь, с такой же родинкой на правой щеке, так же искусна в приготовлении сладостей и всего остального, я бы не пожалел и вдвое больше.
— Да, такое дело не решается враз, — рассудительно заметил гончар. — Есть девушка, о которой мы с тобой толкуем. Она податлива, как глина, и ласкова, как ягненок.
— Отныне, Мурод-Али, благополучие мое в твоей ладони. Давно не слышал я твоих песен. Скажи дочери, пусть принесет рубаб, и спой мне что-нибудь.
— Если аллаху угодно. — Он громко хлопнул в ладони.
Зейнаб выслушала слова отца и принесла рубаб, выдолбленный из урючного дерева.
Мурод-Али подтянул струны и, закрыв глаза, запел. Заслышав звуки рубаба, в сад вошли сыновья и ученики, потом, шепотом сказав «салам», — соседи.
Некоторые дела в этом мире кажутся мне непростительными:Первое — когда старуха красит сурьмой глаза,Второе — когда тайны сердца рассказывают другим,Третье — когда непутевый сын становится болью отцовского сердца,Четвертое — когда расстаешься с другом,Пятое — когда красавица лежит в объятьях глупца,И, наконец, непростительно мне, что я нищий, скиталец.
Гончар отложил рубаб.
— Я услышал эту песню еще в молодости от одного старика. И всю жизнь помню.
Хайяму нечего было сказать. Сердце его отозвалось печалью на каждое слово песни.
— Мурод-Али, отныне я твой должник. Я шел к тебе за советом, а получил вдвое. Если решишь отдать в медресе младшего сына, возьму с него за обучение только две трети положенной платы.
— Благодарю, господин, недаром твоим именем клянутся. Пусть мальчик учится, а я переговорю, с кем надо, и через три дня, в пятницу, мы сладим дело, о котором говорили.
Накануне пятницы Хайям лег спать пораньше, надеясь проснуться утром дня украшения. Но напрасно он ворочался с боку на бок, то откидывая одеяло, то закрываясь с головой, — сон не приходил. Он набросил на плечи халат и, осторожно ступая в темноте, вышел в сад. Ковш Большой Медведицы сверкал над спящим городом. Все семь звезд ее виднелись отчетливо, словно вытканные серебром на черном бархате полуночного неба.
— Скорее бы утро! Видно, проклятые, муэдзины проспали время молитвы, а я дрожу от нетерпения, как страдающий лихорадкой. Прав был Ибн Сина, болезни есть теплые и холодные. И не только болезни. Разве наша жизнь не делится на годы жара и озноба? В молодости мы бездумно бросаем в костер бытия целые деревья, сейчас же рады каждой щепке. Раньше мне ничего не стоило идти без отдыха и день, и два, и три, сейчас даже езда на смирной кобыле отдается болью в крестце… Ах, Омар, к чему роптать? Раньше было то же, что сегодня: и сто лет назад багдадский динар весил мискаль[15] а после четверга шла пятница. Мир остался прежним — изменился ты. Слава аллаху, что ты еще вдыхаешь и выдыхаешь. Волос, на котором держится твоя жизнь, истончился и поседел, но клинок смерти до сих пор не коснулся его. Помнишь, что сказал тебе в Балхе старый пьяница: «Пусть радуется смерти моей тот, кто сам сумеет спастись от смерти»? Едва ли ты слышал от людей слова разумнее.
Смотри, уже тускнеют звезды, а небо становится розовым и бирюзовым. Надейся! Вон соловей сел на гранатовое дерево, раскрылись цветы шиповника. Да, Омар, мир остался прежним, и он не так уж плох.
Под пронзительные крики муэдзина Хайям сотворил молитву и, надев лучшее платье, заспешил в баню.
Банщик оказался из его учеников. Хайям помнил его прилежным мальчиком. Став юношей, он, по наущению отца, сменил калам на мыло и рукавицу и, судя по всему, не сожалел об этом. Увидев учителя, банщик почтительно помог ему раздеться, ввел в парную, потом в серную ванну. И так три раза. Он намыливал его и тер рукавицей со всем старанием, мял суставы так, что по всей бане стоял треск, выскоблил пятки пемзой, гладко обрил голову, обрезал ногти, окрасил ладони и подошвы золотистой хной. Потом завернул учителя в мягкую прогретую простыню.
Когда довольный Хайям вернулся из бани, время уже клонилось к полудню. Вместе с ним пришел повар, одолженный у хозяина караван-сарая, со всем необходимым для обеда. Пока повар готовил, старик сходил к меняле, разменял восемьдесят дирхемов из расчета по двадцать за один динар, тщательно проверил, не обрезаны ли монеты, — случалось и такое. Потом зашел к Абдаллаху ал-Сугани, прозванному Джинном, пригласил его взглянуть на служанку и заодно скоротать время.
Не успели они доиграть партию в шахматы, как повар сказал, что у него все готово — кебаб, рис, лепешки, соусы, зелень, фрукты, в кувшин с шербетом брошен снег и даже срезанные розы плавают в тазу.
— Ступай к своему хозяину, остальное мы сделаем сами, — сказал ал-Сугани, раздраженный, что его отвлекли от игры. — Душа моя, Абу-л-Фатх, что ты скажешь, если я пойду правой башней?
— Воля твоя, высокочтимый Джинн, а мой ход конем.
— Ты отдаешь его?
— На здоровье, Джинн, я же беру твою левую башню. Ха-ха-ха.
— Смейся, благородный Абу-л-Фатх, умоляю тебя, смейся еще. Но если я сделаю тебе шах, закрой на минуту свой благоуханный рот и дай посмеяться мне.