Трущобные люди - Владимир Гиляровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лет через десять из Ханова выработался недюжинный актер. Он женился на молодой актрисе, пошли дети. К этому времени положение актеров сильно изменилось к лучшему. Вместо прежних бродячих трупп, полуголодных, полураздетых, вместо антрепренеров-эксплуататоров, игравших в деревянных сараях, явились антрепренеры-помещики, получавшие выкупные с крестьян. Они выстроили в городах роскошные театры и наперебой стали приглашать актеров, платя им безумные деньги.
Пятьсот и шестьсот рублей в месяц в то время были не редкость.
Но блаженные времена скоро миновали. Помещичьи суммы иссякли. Антрепренерами явились актеры-скопидомы, сумевшие сберечь кой-какие капиталы из полученных от помещиков жалований.
Они сами начали снимать театры, сами играли главные роли и сильно сбавили оклады. Время шло. Избалованная публика, привыкшая к богатой обстановке пьес при помещиках-антрепренерах, меньше и меньше посещала театры, а общее безденежье, тугие торговые дела и неурожай довершили падение театров. Дело начало падать. Начались неплатежи актерам, между последними появились аферисты, без гроша снимавшие театры; к довершению всех бед великим постом запретили играть.
В один из подобных неудачных сезонов в городе, где служил Ханов, после рождества антрепренер сбежал. Труппа осталась без гроша. Ханов на последние деньги, вырученные за заложенные подарки от публики, с женой и детьми добрался до Москвы и остановился в дешевых меблированных комнатах.
Продолжая закладываться, кое-как впроголодь, он добился до масленицы. В это время дети расхворались, жена тоже простудилась в сыром номере. А места все не было, и в перспективе грозил голодный пост.
– И зачем это я русский, а не немец, не француз какой-нибудь! – восклицал за рюмкой водки перед своими товарищами Ханов.
– Да, вот иностранцам скабрезные шансонетки можно петь, а нам, толкователям Гоголя и Грибоедова, приходится под заграничные песни голодом сидеть…
– И сидишь, и жена и дети сидят, а заработки никакой… Пойду завтра дрова колоть наниматься…
– Зачем дрова! Еще в балагане можно заработать, – заметил комик Костин, поглаживая свою лысинку.
– В балагане? – удивился Ханов.
– Ну да, в балагане под Девичьим…
– Стыдно, брат, в балагане…
– Стыдно? Дурак! Да мы на эшафоте играли!
– Что-о? – протянул сквозь зубы столичный актер Вязигин, бывший сослуживец и соперник Ханова по провинциальным сценам, где они были на одних ролях и где публика больше любила Ханова.
– На эшафоте, говорю, играли… Приехали мы в Кирсанов. Ярмарка, все сараи заняты, играть негде. Гляжу я – на площади эшафот стоит: преступников накануне вывозили.
– Ну и…
– Ну и к исправнику сейчас. Так, мол, и так, вашскородие, уступите эшафот на недельку, без нужды стоит. Уступил, всего по четыре с полтиной за помещение в вечер взял, и дело сделали, и «Аскольдову могилу» ставили.
– Эт-то на эш-шаф-фоте? – ломался Вязигин.
– На эшафоте…
– Странно…
– Ей-богу, брат Ханов, не брезгай балаганом… – советовал Костин.
– Па-слушайте, Ханов, я тоже советую; там, батенька мой, знаменитости играли, да-с…
– Я согласен, господа, как бы ни заработать честным трудом… но как попасть туда?
– А, пустяки… Я карточку дам Обиралову, содержателю балагана… Он мой… да… ну, я знаю его.
– Спасибо, Вязигин, я пойду…
– За здоровье балаганных актеров! – крикнул Ханов, поднимая рюмку.
– Костин, вечно ты балаганишь! – как-то странно, сквозь зубы процедил Вязигин…
*Был холодный, вьюжный день. Кутаясь в пальто и нахлобучив чуть не на уши старомодный цилиндр, Ханов бодро шагал к Девичьему полю.
Он то скользил по обледенелому тротуару, то чуть не до колена вязнул в хребтах снега, навитых ветром около заборов и на перекрестках; порывистый ветер, с силой вырывавшийся из-за каждого угла, на каждом перекрестке, врезывался в скважины поношенного пальто, ледяной змеей вползал в рукава и чуть не сшибал с ног. Ханов голой рукой попеременно пожимал уши, грел руки в холодных рукавах и сердился на крахмаленные рукава рубашки, мешавшие просунуть как следует руку в рукав.
Вот, наконец, и Девичье поле, занесенное глубоким снегом, тучами крутящимся над сугробом.
Посередине поля плотники наскоро сшивали дощатый балаган. Около него стоял пожилой человек, в собольей шубе, окруженный толпой полураздетых, небритых субъектов и нарумяненных женщин, дрожавших от холода.
Он отбивался от них.
– Да не надо, говорят, не надо, у меня труппа полна.
– Иван Иванович, да меня возьмите хоть, ведь я три года у вас Илью Муромца представлял, – приставал высокий, плотный субъект с одутловатым лицом.
– Ты только дерешься, да пьянствуешь, да ругаешься неприлично на сцене, и так чуть к мировому из-за тебя не попал, а еще чиновник. Не надо, не надо.
– Иван Иванович, нас-то вы возьмите, Христа ради, ведь есть нечего, – упрашивали окружающие.
– Не надо.
Ханов приосанился, принял горделивую позу, приподнял слегка цилиндр и спросил:
– Иван Иванович Обиралов – вы?
– Я, что угодно?
– Вязигин просил вам передать.
Тот взял визитную карточку, прочитал и подал руку Ханову.
– Очень приятно-с… От Вязигина? Мой приятель… Дела делали… пожалуйте в трактир-с!
– Иван Иванович, как же, возьмете? – упрашивала толпа.
– Да ну, ступайте, что пристали? Сказал – не надо, некогда… Пойдемте-с, – и они с Хановым пошли.
Толпа направилась следом.
Ханов слышал, как про него говорили: «должно́, наниматься», «актер», «куда ему, жидок», «не выдержит», «видали мы таких».
*Народные гулянья начались. Девичье поле запестрело каруселями, палатками с игрушками, дешевыми лакомствами.
Посередине в ряд выросла целая фаланга высоких, длинных дощатых балаганов с ужасающими вывесками: на одной громадный удав пожирал оленя, на другой негры-людоеды завтракали толстым европейцем в клетчатых брюках, на третьей какой-то богатырь гигантским мечом отсекал сотни голов у мирно стоявших черкесов. Богатырь был изображен на белом коне. Внизу красовалась подпись: «Еруслан богатырь и Людмила прекрасная».
«Это, должно быть, я!» – взглянув на рыцаря, улыбнулся Ханов, подходя к балагану.
Около кассы, состоящей из столика и шкатулки, сидела толстая баба в лисьем салопе и дорогой шали.
– Это балаган Обиралова? – обратился к ней Ханов.
– Балаганы с петрушкой, а это киятры!.. Это наши киятры… А вам чево?
– Я актер Ханов, я играю сегодня.
– Тьфу! а я думала, с человеком разговариваю! Балаган тоже!
«Хорошенькая встреча», – подумал Ханов и поднялся четыре ступеньки на сцену.
По сцене, с изящным хлыстом в руке и в щегольской лисьей венгерке, бегал Обиралов и ругал рабочих. Он наткнулся на входившего Ханова.
– Так нельзя-с! Так не делают у нас… Вы опоздали к началу, а из-за вас тут беспокойся. Пошел-те в уборную, да живо одеваться! – залпом выпалил Обиралов, продолжая ходить.
Ханов хотел ответить дерзостью, но что-то вспомнил и пошел далее.
– В одевальню? сюда пожалте… – указал ему рабочий на дверь.
Ханов поднял грязный войлок, которым был завешан вход под сцену, и начал спускаться вниз по лесенке.
Под сценой было забранное из досок стойло, на гвоздях висели разные костюмы, у входа сидели солдаты, которым, поплевывая себе на руки, малый в казинетовом пиджаке мазал руки и лицо голландской сажей. Далее несколько женщин белились свинцовыми белилами и подводили себе глаза. Несколько человек, уже вполне одетые в измятые боярские костюмы, грелись у чугуна с угольями. Вспыхивавшие синие языки пламени мельком освещали нагримированные лица, казавшиеся при этом освещении лицами трупов.
Ханов оделся также в парчовый костюм, более богатый, чем у других, и прицепил фельдфебельскую шашку, справлявшую должность «меча-кладенца».
Напудрив лицо и мазнув раза два заячьей лапкой с суриком по щекам, Ханов вышел на сцену.
По сцене важно разгуливал, нося на левой руке бороду, волшебник Черномор. Его изображал тринадцатилетний горбатый мальчик, сын сапожника-пьяницы. На кресле сидела симпатичная молодая блондинка в шелковом сарафане с открытыми руками и стучала от холода зубами. Около нее стояла сухощавая, в коричневом платье, повязанная черным платком старуха, заметно под хмельком, что-то доказывала молодой жестами.
– Мама, щец хоть принеси… Свари же…
– Щец! Щец!.. Дура!.. Деньги да богатство к тебе сами лезли… Матери родной пожалеть не хотите… Щец!
– Мама, оставьте этот разговор… Не надо мне ничего, лучше голодать буду.
В публике слышался глухой шум и аплодисменты. Обиралов подошел к занавесу, посмотрел в дырочку на публику, пощелкал ногтем большого пальца по полотну занавеса и крикнул: «Играйте!»
Плохой военный оркестр загремел. У входа в балаган послышались возгласы:
– К началу-у-у, начинаем, сейчас начнем!