Сперанский - Владимир Томсинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава первая. «Я — бедный и слабый смертный»
Всякой судит о счастии по своим понятиям. Понятия строятся опытом, временем, состоянием. Есть ли возможность понять будущее?
Михаил Сперанский, сентябрь 1795 годаВ чем твое будущее? Спрашиваешь ли ты себя об этом иногда? Нет? Тебе все равно? И правильно. Будущее — наихудшая часть настоящего. Вопрос «кем ты будешь?», брошенный человеку, — это бездна, зияющая перед ним и приближающаяся с каждым его шагом.
Гюстав Флобер. Из письма к Э. Шевалье от 24 февраля 1839 годаДевятнадцатый век был в России веком мемуаров. Ни до него, ни после не бывало в российской истории столь же мемуарных веков, да, видно, и не будет более. Кто только не писал тогда своих воспоминаний? Можно, пожалуй, говорить даже о некой мемуаромании, охватившей в ту эпоху русское образованное общество.
Как и всякое явление общественной психологии, эта страсть к писанию мемуаров с трудом поддается рациональному объяснению. Но, думается, была она как-то связана с появлением в русском национальном сознании в первой трети XIX века новой, небывалой прежде формы уважения к прошлому.
Опыт Французской революции и события, последовавшие за нею, всему миру выставили напоказ святость и бессмертность прошлого, продемонстрировав воочию, что искусственный разрыв с ним сопряжен с пролитием потоков крови, к тому же напрасной в целом, поскольку так называемый и превозносимый «скачок в царство свободы», прыжок в «светлое будущее» оборачивается на практике в лучшем случае подпрыгиванием на том же самом месте. После такого впечатляющего урока русским недоставало только одного — русского прошлого. И оно было открыто трудами историков, и в первую очередь карамзинской «Историей Государства Российского». Ее первые восемь томов вышли в свет в феврале 1818 года и были с огромным интересом прочитаны едва ли не всеми образованными русскими[1].
Наукой, делающей человека гражданином, назвали тогда в России историю Отечества. Понимали: не потому любят Родину, что она великая, а потому что знают ее. Знание привязывает, знание примиряет… Часто лишь знание прошлого своего Отечества делает его настоящее выносимым.
Однако не только современную действительность спасает от нас прошлое, но и нас от современной действительности. Оно — надежное укрытие, сохраняющее нам нашу личность, последнее прибежище нашей независимости. «…Знаешь ли, что я со слезами чувствую признательность к небу за свое историческое дело? Знаю, что и как пишу; в своем тихом восторге не думаю ни о современниках, ни о потомстве: я независим и наслаждаюсь только своим трудом, любовию к Отечеству и человечеству. Пусть никто не будет читать моей истории: она есть, и довольно для меня» — так писал в письме к своему другу, поэту времен Екатерины II и министру эпохи Александра I, Ивану Ивановичу Дмитриеву, писатель и историограф Николай Михайлович Карамзин.
Поселиться в прошлом, вспоминать о том, что было с тобою или другими, — верный способ защитить себя от вредных, отравляющих воздействий настоящего, верная возможность утешиться. Но прошлое — большой дом, и в нем живет не одно утешение. По углам, по закуткам скрываются там почти всегда и старая горечь, и былая обида, и боль. И как быть, если и жизнь спустя не унимаются они? Писание мемуаров — не есть ли часто в таком случае то, что необходимо: услада, лекарство, месть?
Сперанскому, при его уме, способности выражать мысли, в жизни своей участвовавшему во многих исторически значимых событиях, соприкасавшемуся со множеством исторических лиц, самой судьбой, казалось, было назначено писать мемуары. Заполненное почти одними крайностями — взлетами и падениями, радостями и горестями, блаженствами и болями, благодарениями и обидами, — его прошлое постоянно звало его к себе. Как можно было не откликнуться на этот зов? Как мог он при тех обстоятельствах, каковые сопровождали его жизнь, не писать собственных воспоминаний? И тем не менее Сперанский не писал их. Странное, пожалуй, для того времени поведение![2] По этой причине мало дошло до нас сведений о его рождении, детстве и юности, не сохранилось почти никаких известий о его предках и родителях. Человек простого происхождения если не напишет картины первых эпох своей жизни собственноручно, то никто уже за него этой картины не напишет. Самое большее, что может сделать в таком случае дотошный биограф, — это сносно вырисовать контур да нанести несколько грубых мазков.
«Родился 1-го января 1771-го года, почти в полночь. Прибыл в Петербург в январе 1790-го года; минуло 19-ть лет. Получил в Невской академии кафедру математики и физики в 1793-м, на 22-м году. Вступил в гражданскую службу в январе 1797-го года; минуло 26 лет…»
Из автобиографической записки «Эпохи М. Сперанского» (писано в 1823 году, 1 мая)До конца своих дней Михайло Михайлович не знал, что родился он в 1772 году[3] — данный факт был установлен лишь после его смерти[4]. Но зато всю жизнь знал свое происхождение, помнил, что он — попович, сын сельского священника. Помнил не потому только, что ему это напоминали, но прежде всего оттого, что хотел помнить свое простое происхождение, имел к своему прошлому, которым его в аристократическом кругу пытались оскорбить, унизить, постоянную и непонятную для окружающих привязанность.
С годами привязанность эта принимала весьма причудливые формы.
В пору, когда Сперанский вошел уже в силу, сделал по гражданской службе завидную и для князя карьеру и имел собственный дом в Санкт-Петербурге, посетил его как-то один знакомый профессор. Придя к нему поздним вечером, был он проведен в какую-то каморку, где застал хозяина дома, стелющего себе постель… на простой лавке. Вдоль нее был разостлан овчинный тулуп, а в головах лежала грязного вида подушка. «Помилуй, что это значит?» — воскликнул от изумления посетитель. В ответ спокойно прозвучало: «Ныне день моего рождения, и я всегда провожу ночь таким образом, чтоб напоминать себе и свое происхождение, и все старое время с его нуждою».
Привязанность к своему происхождению и годам, проведенным в родительском доме, выражалась у Михаилы Михайловича также в необыкновенной его почтительности к матери Прасковье Федоровне — простой деревенской попадье. Эта почтительность ярко проявлялась в содержании и стиле его писем к ней, а также в обращении с ней при встречах. Когда приезжала она к нему в Петербург повидаться, одетая в простенький балахон и повязанная платком, он, не стесняясь окружающих, опускался пред нею, по народному русскому обычаю, на колени и выказывал знаки самой глубокой и трепетной сыновней любви. Ее портрет в скромном одеянии деревенской попадьи, обрамленный позолоченной рамкой, всегда стоял на письменном столе в кабинете Сперанского.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});